Кто был тот первый, кому приснился волшебный сон с белыми лебедями в зеленом озере, с утром и вечером одновременно, трубящими оленями и влюбленными пастушками в беседке — всем тем, что было отречено от искусства, — был ли он, возвышенный мечтатель с детской душой, верящий в сказки, с глазами Чонтвари или циник, обманувший доверчивых мечтательных людей?
— Все прошло, — сказала Жужа, — одни осколки.
— Что у тебя за отношения с отцом? — спросил я. — Вы будто недолюбливаете друг друга.
Она засмеялась.
— Как русские говорят, «много будешь знать, скоро стариком станешь»? Неправда, ты плохо наблюдал, плохо понял. Мы любим друг друга. Он имел тяжелую жизнь, у него нет привычки к нежностям. Я была плохим ребенком. Правда, Николас, была непослушна. Хотела учиться, а он считал, что девушке надо заниматься хозяйством, дома сидеть, не надо читать ерунду вроде книг. Я, Николас, не послушалась, пошла в университет. Он избил меня ремнем. Много лет все никак не может смириться, говорит, я занимаюсь бесполезным, не женским делом… Нет, Николас, я люблю его. Но он живет в другом времени.
— В каком? В довоенном?
— О нет. Все очень сложно. Я ведь тоже не знаю, в каком времени я живу. Для меня сегодня — это вчера, позавчера, но не завтра…
— А для него?
— Не знаю… Он, как Татабаня, хочешь, пойдем посмотрим? Город Хорти, послевоенный город и, наконец, нынешний, как-то они еще живут рядом. Пойдем, пока мама готовит обед, ты увидишь Татабаню.
Она была права: то, что я увидел тогда, уживалось странным образом. Наверно, ныне это уже иной город, а тогда я увидел нечто поразительно контрастное, определяющее время и отношение к живущим тут людям. Исторически город сложился из нескольких деревень, расположенных довольно далеко друг от друга вокруг угольных шахт («Баня» — по-венгерски «шахта»). Шахтерские хибары лепились одна к другой, стараясь сохранить свой деревенский облик, но их теснили наскоро построенные бараки, унылые здания, даже сейчас оставляющие впечатление нищеты, скопища несчастий, грязи, тоски. Жужа сказала, что это капиталистический город, его ломают и скоро совсем сломают. Но сказала она это почти с грустью.
— Нет, Николас, не смейся, мне не жалко, пусть ломают. А все же тут прошло мое детство… Чем здесь пахнет? — спросила она вдруг.
— Мусором, угольной пылью, грязью…
— Нет, — она покачала головой. — Для тебя мусором, а для меня здесь пахнет моим детством… Как пахнет счастье, знаешь? Счастье всегда пахнет детством… Разве не так?
— Наверно, так, — сказал я.
И подумал, а чем же пахло мое собственное детство, прошедшее на улицах тесной Москвы тридцатых годов, в ее узких бессолнечных дворах, где я бегал в своих латаных и перелатанных коротких штанишках, рваных сандалиях? Оно тоже пахло счастьем, несмотря на многие огорчения и беды. Она права, Жужа, детство пахнет счастьем, а счастье детством.
Мы сели в полупустой автобус и скоро оказались в иной части города, похожей на наши Черемушки пятидесятых годов. Стандартные четырехэтажные дома, такие же, как у нас, только веселее, чище, добротнее, уютнее, все в зелени, магазины с яркими вывесками, обилием товаров на витринах. Жуже не нравилось такое однообразие жизни.
— Не мой город, чужой, — сказала она.
А мне понравились здешняя чистота и веселье красок.
— В такой архитектуре, — сказала она, — нет души.
— Но есть удобства, — сказал я и спросил: — А тут чем пахнет?
— Подражанием, — ответила она, — подражание всегда плохо. В подражании нет свободы души…
Снова мы ехали на автобусе, долго ехали, сошли в центре города, у горкома партии, в зеленом крае садов, тихих парков и долго сидели возле аккуратного пруда с белыми кувшинками, с голубым небом, опрокинутым в чистую воду…
Дома нас ждал обильный обед, отец Жужи разлил по рюмкам «палинку», встал и, будто на официальной церемонии, торжественно предложил выпить за нерушимую дружбу советского и венгерского народов. Мы выпили, и Жужа, и ее мать тоже, глаза которой словно бы помолодели от глотка вина, увлажнились, мы ели, а она неотрывно смотрела на дочь. Что было в этом взгляде? Восхищение? Грусть? Наверно, и то, и другое, и еще будто бы робость перед собственной дочерью, человеком иного мира, иной среды, красивой, нарядной жительницей шумного далекого Будапешта. И, передавая ей тарелку, она как бы невзначай дотронулась своей темной усталой рукой до белой нежной руки дочери. Жужа не заметила этой мимолетной ласки, а я заметил, понял, мать Жужи уловила мой взгляд и смутилась.
Читать дальше