— Еще чего, — проговорила Ира Слонова и отодвинула от меня бутылку. — Сколько можно? Ты уже ухлестал десять штрафных!
— Да ты что? — возмутился я.
— Правда, не надо больше, — сказала жена, — с тебя хватит.
— Это тебе хватит, а я и не пригубил. Наливайте!
— Пойдем-ка, дружочек, домой, — сказала жена.
— Господи, да не пил же я, — почти заорал я, чуть не плача. — Ну, налейте хотя бы на посошок, я сейчас уйду, мне на самолет надо.
— Не кривляйся, — сказала жена и нахмурилась и сдвинула брови.
Это ее «не кривляйся» всегда настраивало меня на иной лад — и стыдно мне становилось, и виноватым я себя чувствовал, а за что виноватым и за что стыдно, не знаю, но стыдно, но виноватым, и я смиренно склонял голову. И сейчас я смирился, поняв, что если все говорят, что белое — это черное, то я должен поверить, потому что спорить с большинством бессмысленно. Большинство видит, а одному только кажется. Все уверяли, что я выпил лишнее, значит, я выпил лишнее, хотя знал, что и не притрагивался к вину. Одно мне было ясно, что, если время и неподвижно, а подвижны только мы, все же самолет ждать меня не будет. Я всех перецеловал, а женщин даже несколько раз, и ушел. Жена хотела уйти со мной.
— Нет уж, — сказал я, — сиди, доберусь. Между прочим, откуда ты знала, что я приеду?
— Ничего я не знала… А куда ты уезжал?
— Здрасте! — воскликнул я. — Вы что, все решили сегодня меня разыгрывать? Не знала, что приеду, а записку оставила!
— Какую записку, бог с тобой!
— А ну тебя! — сказал я, чмокнул ее в щеку и ушел.
На самолет я не опоздал. Было уже позднее утро, когда я добрался до улицы Атилла, перекусил в «эспрессо», поднялся в свою комнату. И тут же позвонила по телефону Жужа, спросила, как я спал и не хочу ли поехать с нею в Татабаню к ее родителям, она давно уже не была у них.
— Конечно, Жужа, спасибо.
Мы встретились на вокзале.
Я начал рассказывать ей о своем ночном путешествии в Москву, она засмеялась: это приснилось тебе. Ничего себе, приснилось! Хорошенький сон, если на мне были рубашка и галстук, которые я надел вчера у себя дома, в своей квартире, в Москве…
Ференц не хотел меня отпускать. Он сердился на Жужу за то, что она лишает его работы, а меня то ли шутя, то ли всерьез предупреждал быть осторожным и не поддаваться женским чарам.
— Что ты несешь, Ференц? — я засмеялся, но он хмуро погрозил мне пальцем, сказал что-то Жуже по-венгерски и отпустил меня. — Что он сказал, Жужа? — допытывался я, но в ответ она только усмехалась.
Поезд медленно тащил маленькие вагоны, набитые принаряженными людьми, едущими на воскресные праздники из шумного Будапешта в родные городки и поселки. Напротив нас сидели две стеснительные девчушки, они с робким любопытством разглядывали меня — заезжего иностранца, лопочущего что-то на своем языке. Одна из них скоро сошла на тихой станции. Сухонькая суетливая старушка в широком черном деревенском платье, в белом ситцевом платке, прикрывавшем ее седину, радостно кричала, торопливо семеня по платформе к вагону, распахнув руки, и, добежав, обхватила девочку, обцеловывая ее.
На место этой девочки села другая. В руках ее был учебник русского языка. Обрадовавшись, я попытался с ней поговорить, но она — увы — плохо меня понимала, да и я почти ничего не понимал, с таким немыслимым акцентом произносила она слова.
Поезд тащился неохотно, останавливался посреди чистого поля, отдыхал и дальше катил, однако, как медленно он ни двигался, все же привез нас в шахтерский город Татабаню по расписанию, проделав шестьдесят километров за полтора часа.
Жужу встречал отец — крепкий, широкоплечий, сдержанный в жестах и эмоциях коренастый старик. Он пожал мне руку шершавой тяжелой рукой, привыкшей к физическому труду. Жуже лишь сухо кивнул, хотя не виделся с нею почти полгода.
Мы шли по пустынным утренним улицам, они были грязны не мусором, нет, а какой-то выщербленностью старых, давно не ремонтированных тротуаров, домов с облупившейся штукатуркой, дождевыми потеками, черной пылью, оседающей на наши ботинки. Неуютно, серо, по-провинциальному неухожено, пахло иной Венгрией, какую я еще не видел. Словно поняв мои мысли, отец Жужи что-то сказал ей, она перевела, чтобы я не думал, что весь Татабаня такой, мы идем по старому городу, это осколок капиталистической Венгрии, а новую Татабаню Жужа покажет мне потом.
Отца Жужи звали Шандор. Ему было за семьдесят, он шел быстро, энергично, старости не было в его облике и в его движениях, решительный, твердо стоящий на земле человек, знающий цену и себе, и окружающим. Еще на станции при встрече Жужа попыталась его поцеловать, но он отстранился не демонстративно, не обидно, а машинально, естественно, как человек, привыкший сдерживать свои чувства.
Читать дальше