— Вторая рота, хорошо прошли! По-гвардейски! Спасибо! — гудел командир.
Спины впереди колыхнулись, стали удаляться волной. Бурлаков двинулся в марше, чувствуя, как рота, словно крылья, шумно дохнула сзади, сливаясь с ним в едином, мощном движении.
— Третья рота, песню, песню давайте! — бодрил их на ходу командир.
Бурлаков, печатая шаг перед ротой, чувствуя ее вал за собой, скомандовал:
— Запевай!
Знал, что грянут сейчас голоса. И в этом накате движения, в грохоте ног и оркестра, в блеске высоких гор вдруг что-то случилось с ним, как легкий удар стрелы.
— Гордо идете, третья рота! Так надо ходить! Песню, песню давайте!
И уже гремело от голосов, падало гулко в землю ударами сапог, взлетало вверх, в небо, силой и лихостью.
Быть может, я вернусь к тебе, любовь моя!
Пусть кружится и падает снежок
На берег Дона,
На ветку клена,
На твой заплаканный платок!
Его день начинался, набирая темп и вращение. Рота, разделившись на взводы, рассыпалась по танкодромам, полигонам, казармам, запуская моторы, вынося оружие. Продолжая вчерашнее, непрерывное дело, завещанное им теми давними, исчезнувшими батальонами, которые выходили к этим синим, осыпанным снегами горам. Щурили бледные голубые глазки из-под пшеничных бровей туда, где чужие военные всадники с маленьким медным драконом уносились, подымая безводную пыль. И пыль оседала на зарядные ящики и лафеты, на белесые брови, усы.
Водители-механики первого взвода на боевых машинах пехоты отрабатывали приемы вождения. По команде кидались к люкам, исчезая в их глубине. Опускали плоские крышки. И машины, стуча гусеницами, шли по горному танкодрому, одолевая подъемы и спуски, окунаясь в танковые рвы, пробираясь в завалах и надолбах.
Бурлаков с секундомером в руке стоял перед рацией с тонким усом антенны. Следил за движением на трассе. Сквозь звенящие стебли колючек склон светился сухими травами. Табун отдыхал, разноцветный от дремлющих и лежащих коней. И над их головами в дымном реве возникала боевая машина пехоты, остроносая, как юркий топорик, мчалась под гору на высокой скорости, увеличиваясь в размерах, с приплюснутой башней и пушкой, мерцая триплексами. Гасила на склоне бег и, вильнув в полосатых столбах препятствия, проходила как игла. Склон после ночного ливня отекал и скользил, сдираемый гусеницами. Но машины цепко выписывали на горе полудуги и, одолев косогор, свободно, с нарастающим воем уходили в рыжие складки предгорий.
— Молодец, сто четвертый! Хорошо прошел! Держи темп по трассе! — одарил похвалой Бурлаков пронесшегося водителя. И почувствовал, как в броневой оболочке услышана его похвала. Через руки механика, штурвал и сцепления, через ступню, утопившую педаль, ушла в стальное чрево машины. И машина, взыграв горячо, ножом прочертила склон.
— Опочкин классно прошел! — сказал сержант, сдержанно радуясь вместе с Бурлаковым этой скорости на раздолье.
Еще одна боевая машина неслась под уклон, оставляя за кормой буруны дыма, волны черной земли. Подошла к препятствию, вильнула, но, задев полосатый столб, свалила его и двинулась дальше.
— Стоп, сто седьмой! — Бурлаков в досаде дохнул в микрофон. — Бока развалил! Тоньше, тоньше работай! Повторить упражнение!
Машина развернулась послушно и ушла обратно на гору. Солдаты торопливо ставили столб, отбегали. Машина снова понеслась с горы, приближаясь. Погасила скорость перед препятствием, неуверенно вильнула на склоне. Гусеницы скользнули в грязи. Корма ударилась в столб, опрокинув его.
— Стоп, сто седьмой! — гневно крикнул Бурлаков. — А ну, сто седьмой, ко мне!
Машина затихла. Люк отворился. Водитель в танковом шлеме выпрыгнул, подошел к Бурлакову.
— Ты что же, Ильюшкин, кур ночью щупал, что руки у тебя трясутся! — язвительно говорил Бурлаков, глядя в бледное некрасивое лицо, стиснутое шлемом. — Что ж ты, на проверке так же будешь водить? Всю роту осрамить хочешь?
Солдат молчал. Только губы его дрожали. И глаза, чуть голубея, скользили мимо командира, по выжженным предгорьям.
— Что ж ты молчишь, Ильюшкин! — раздражался Бурлаков. — В пехоту тебя списать?
— Товарищ лейтенант, — тихо сказал сержант, держась за тростинку антенны. — У него несчастье. Он сегодня письмо получил. У него дом в деревне сгорел. Он сегодня не в себе, товарищ лейтенант!
Лицо Ильюшкина мигало бледной голубизной. И Бурлаков вдруг почувствовал, как горячо стало ему от жалости, любви, сострадания, от своей перед ним вины бог весть за что. Он вдруг понял его тоску и тревогу здесь, в степном гарнизоне, его мысли о родном, теперь исчезнувшем доме. Увидел и дом, такой обычный, повторенный несметное количество раз по всем среднерусским селам, — серые бревна в трещинах, крылечко с седыми от времени столбиками, низкий двор для скотины.
Читать дальше