В этом тигле плавились, разлагались тончайшие связи пространства и времени. Возникала одновременность всего. И рождалась мысль об отце. Январские волны сталинградских снегов в малиновом утреннем паре. Пехота залегла за сугробами, отец, завязав на горле ушанку, положил рукавицу на ствол винтовки. Смотрит, как сдуло снег с ледяной реки и на том берегу разметались домики хутора Бобурки. До атаки остались минуты. И надо бежать сейчас с криком «ура» через пузырящийся скользкий лед. Но пока что у губ клубится спокойное облачко пара, и руке тепло в рукавице, и где-то там, в бесконечной дали, его сын в передней надевает пушистую заячью шапку.
Мне тесно от шарфа, от бабушкиных слов, уговоров. Мы выходим из дому, весь переулок в утреннем морозном тумане. Гомон проснувшихся галок, небо над колокольней в черных летящих птицах. Мы идем в детский сад. Впереди семенят бабушкины подшитые валенки.
Взвод поднялся в атаку и с негромким «ура» посыпался вниз на лед. И отец в длинной шинели, выставив штык, стряхнул с себя иней и неловко скользнул под откос. Первые шаги по заметенному льду, редкая волнистая цепь, фигурки соседнего взвода — весь лед пестрит и темнеет. И только бы не отстать, не запутаться в полах шинели.
Бабушка раскутывает меня в тесной теплой прихожей, вешает в шкафчик шубу. И мне так нравится эта дверца с выпиленным круглым отверстием, с полустертым наклеенным клоуном. Бабушка целует меня, отсылая в комнату с гудящей железной печкой. Там длинные обшарпанные бруски, из которых сделан корабль. И он уже полон ребятишек, уже колеблется флаг на мачте. Я устремляюсь к ним, слыша за спиной бабушкин голос, и мое ощущение бега, горящих с мороза щек, лица мальчиков, девочек.
Отец бежал через реку, задыхаясь от крика, нацелив винтовку в безвестный хутор, куда надо ворваться и увидеть закопченные мазанки, разметанную взрывом телегу, железные бочки с горючим. И оттуда, с высокого берега, бьет в него тонкий сквозной огонь… Отец лежал, остывая, под зеленым вечерним небом. Река гудела под ним, а он уже вмерз в нее и был ее частью.
А липы во дворе детского сада темнели. Во мне же притаились задумчивость, недоумение, осознание себя, отдельного и от них, играющих, и от воспитательницы с добрым лицом, и от высоких ветвистых лип. И внезапная радость открытия: я есть, несу в себе мое «я», мою жизнь в загадочном вечернем мире с синеющими окнами, с сумеречным очертанием огромных деревьев…
Я сидел на бархане, как в обмороке. В лицо ударялись бесчисленные острые песчинки. Пустыня обдувала меня, снимая тонкие оболочки.
От жара, от зноя я потерял на секунду сознание. Что-то во мне повторялось сто крат. Не имело ни конца, ни начала, и все заново предстоит пережить.
Я очнулся. Тонкие сверкающие струи летели с небес. Жалили, охлаждали. Кропили пустыню мельчайшими темными бусинами. Шел мгновенный блестящий дождь. Людмила в мокром платье бежала ко мне по песку.
— Ты исчез, ты пропал. Я так волновалась!
Мы сидели с ней под блестящим, нас омывавшим дождем…
глава восемнадцатая (из красной тетради). Полк в предгорьях
Утренние горы в окне. Жена подымает из света голые локти, укладывает косу вокруг головы. Сын годовалый спит в тончайшем чистом луче, стиснув серебряные кулачки, будто летит по лучу к вершинам. Рота идет за окном, врубаясь в дорогу, в грохоте подкованных сапог.
Бурлаков готовился к выходу, затягивая портупею на своем лейтенантском мундире. Жена наклонилась над сыном, загораживая ладонью падающий на него утренний свет.
— Ты не слышал, как он ночью ко мне перебрался? Мне по щеке шлеп, шлеп! Просыпаюсь, а он дышит мне в шею. Неужели не слышал?
— Нет, — ответил Бурлаков, протягивая руку и тоже заслоняя сына от света.
Они стояли с женой, вытянув руки над сыном, будто грели их над маленьким очагом.
— Бедненький, ничего ты не слышишь. Умаешься за день, не шелохнешься. И сегодня тебе пропадать до темной ночи?
— Не знаю.
Бурлаков смотрел на их руки, на свой исцарапанные, потемнелые от железа и гари, и ее, хрупкие, белые, в синих прожилках. Солнце дрожало на пальцах, просачивалось сквозь ладони, каплями падало на сыновье лицо. Сын слабо вздрагивал от паденья невесомого света, впитывал его веками и губами, наполнялся им, как зерно.
— Приходи, если сможешь, пораньше, — сказала жена. — Вместе его искупаем. Ты так любишь его купать. Придешь?
— Постараюсь.
— Ты постарайся.
Он смотрел на жену и на сына, чувствуя тончайшую, из воздуха, света, дыханья свою с ними связь и родство. И так бы стоять без движений, чтобы это никогда не кончалось, и их руки касались в серебристом пятне, и коса ее, спадая, скользя, все никак не могла упасть.
Читать дальше