— Это бесчеловечно! — чуть не плача, всплескивала Вера руками. — Это жестоко, жестоко! И ты мне это говоришь в такой день, мне, мне! Знаешь, что у нас будет ребенок! Я просила тебя, умоляла! Ну хоть сегодня не надо! А ты все равно!.. Ты наваливаешься, как гора! Ты все человечество готов истребить. Таких, как ты, раньше изгоняли из городов. Древние греки таких изгоняли.
— Правда, — подымаясь в рост своим огромным, костистым телом, почти касаясь потолка лысым черепом, хохоча белозубо в черной растрепанной бороде, сказал Овчаров. — Не только изгоняли, но и убивали! Ты права: я невыносим! Являюсь, отнимаю у людей их иллюзии. Надежду на уют, на тихие радости, веру, что их ничего не коснется! Но и правильно делаю! У них не должно быть надежд! Им должно быть страшно, ибо только страх, а не чувство ответственности может принести результаты!
— Перестань! — крикнула Вера. — Перестань, я не могу. Я уши заткну! Или ты, или я!
Все замолчали. Стало тихо. Карта Каракумов желтела на стене безбрежным пожарищем. Краснело в бутылке вино. Овчаров весь сник и сгорбился. Забормотал:
— Это так, это так… Я несносен… Я лучше пойду… Уж вы без меня… Извините.
Его никто не удерживал. Он пошел, наклонив бородатую плешивую голову.
Некоторое время все молчали. Только Вера пришептывала:
— Ужасно! Как все ужасно!
Людмила наклонилась ко мне.
— Передай мне гитару.
Я передал ей тихо звякнувшую гитару. И она сидела, настраивала…
Прошел ашхабадский поезд, одарил нас одиноким гудком. Она запела «Элегию» Дельвига, и все стало отлетать, иной звук и свет начали появляться во всем. И я поразился тому, как много у мира центров, цветов и названий: лишь слабый поворот головы, звон струны, милое, поющее, дорогое лицо… и все уже движется по иному пути, вокруг иного центра.
После песни все оживились. Разлили вино по стаканам. Вспоминали Москву, смеялись. Всем было хорошо в близости, в единении. И никто не хотел вспоминать, что где-то в темноте ходит черный, страдающий Овчаров. Смотрит, как горит на железнодорожной станции лиловый креоновый фонарь и у обожженных бабочек на перроне золотятся глаза. Мы ушли из гостей, решив переночевать на свободе, на соседних барханах.
Я нес на плече свернутый тяжелый тулуп, всученный Потехиным. Она, приколов к волосам соцветие кандыма, пробиралась следом. Я расстелил овчину у колодца, пробитого гидрологами сквозь песок до подземных кристальных глубин. Мы лежали, слушая шорохи и звуки пустыни. В кольцах овчины запутались легкие семена пустынных трав, и веяло слабыми печальными ароматами. Она укуталась курчавой полой, смотрела в гаснущее зеленоватое небо.
— Такое у меня чувство, — говорила она, — что эта пустыня — нам матерь родная. Колыбель, откуда мы вышли и вот через много лет возвратились. Бог весть, какие голоса во мне говорят… О каких-то набегах, о караванах, табунах. Сегодня иду и ищу глазами: вот-вот откроется на бугре каменный идол. Или всадник проскачет. Сейчас припади ухом к земле — и услышишь тот далекий конский топот. Ведь странно?
— Да, — сказал я, чувствуя пальцами остывающий шелковистый песок. — Странно, что настоящее от нас всегда ускользает. Размывается великим прошлым или великим будущим. А сами они, единственно важные эти минуты, от нас ускользают. И не хочу сейчас ни о чем думать. Вот ты рядом. И ничего мне больше не нужно. Ни прошлого, ни будущего.
— Милый мой, это только твой миг один. Тишь да гладь на тебя сошла. Обычно ты в напряжении. Да с тех пор как я с тобой познакомилась, ты всегда в напряжении. Что-то ищешь, пробуешь. Ты на глазах меняешься. То одно берет в тебе верх, то другое. Должно быть, у тебя на роду терзаться, рисковать. Собой и другими. Не жалеть ни себя, ни других. Но ты найдешь, найдешь, я верю. Доживешь до глубокой старости и мудрым седым стариком откроешь для себя какую-нибудь простую светлую истину.
— Ты это знаешь? Откуда? — поразился я. — Ты знаешь все обо мне, как я о себе? Никто никогда не говорил мне такого. Но ведь это правда. Как ты в это проникла?
— Да просто я люблю тебя. А это выше, чем мудрость.
Совсем стемнело. Потянул ветер, чуть слышно засвистел в сухих колючках. Я собрал по земле легкие корневища-стебли. Запалил костер.
Маленькое мохнатое пламя, пригибаемое ветром, стелилось. Сыпало на овчину искры.
— Иди сюда. Я тебя полою накрою, — позвала она.
Костер прогорел, и уже не было света. Но там, где он был, над барханом, подымался невесомый цветной огонь, вычерчивая в воздухе легкий размытый круг. Двигался, как летающее кольцо. Следом другой, третий.
Читать дальше