Войдя в эту полутемную, без окон, прихожую, Муравьев увидел, что за полтора года, пока он здесь не был, таких любителей посмотреть на агонию больного организма значительно поубавилось — верно, зрелище стало приедаться. На старом кожаном истертом диване с нелепой высоченной спинкой, на другом диванчике поменьше и в двух креслах, с виду удобных, но продавленных настолько, что, севши в них, человек падал чуть не до пола, располагались в приглушенной беседе лишь четверо. Трое из них были в пальто и, следовательно, не принадлежали к числу работников журнала, четвертый, явно здешний, был запросто в жилете и рубахе с закатанными рукавами. Как раз когда Муравьев вошел, один из них, худой, с аскетическим лицом, изрезанным глубокими морщинами, человек, колени которого торчали из продавленного кресла вровень с иссушенной головою, спрашивал у остальных: «Ну что, господа, плохо дело?» — и в голосе его звучала странная надежда. Муравьев не знал из них никого, но они, скорей всего, узнали его и, приподнявшись с мест, неопределенно кланяясь ему, проводили его изумленными загоревшимися взглядами; однако не успел еще Муравьев пройти, как выражение это сменилось выражением глубокого понимания. Поворачивая направо к секретариату редакции, Муравьев краем глаза увидел, как они в полутьме многозначительно и согласно кивают друг другу.
В секретариате, обложенная, как обычно, выше головы листами верстки, машинописи, бухгалтерскими ведомостями, поспешно строчила что-то, согнувшись боком у сдвинутой куда-то в сторону пишущей машинки, заведующая редакцией, маленькая седенькая старушка с аккуратно завитою головкою. Она работала в редакции, как и главный редактор, с самого первого дня существования журнала, в революцию вместе с журналом перебралась в Крым, затем в эмиграцию, и, сколько помнил Муравьев, и в Петербурге, и в Крыму, и в Лондоне она была все такой же, маленькой и седенькой, аккуратно завитою и всюду, в любое время, с раннего утра до позднего вечера, пребывала в состоянии крайней, лихорадочной спешки, боком у пишущей машинки, печатая, правя, подсчитывая знаки в строке или накладные расходы. На ней держался весь журнал, вся техническая сторона дела, она безропотно делала и свою, и чужую работу, работала и за корректора, и за технического редактора, расплачивалась с сотрудниками, авторами, с типографией, руководила наймом и ремонтом помещений, и все знали, что если даже журнал не развалится от иных причин, он все равно не сможет выходить, когда старушка уйдет на покой. Возможно, чувствуя это и сознавая свою миссию, она тянула изо всех сил, хотя ей было уже за семьдесят (Муравьев помнил, что в прошлый или позапрошлый его приезд в редакции праздновали ее семидесятилетие), — у нее была психология старого слуги из крепостных. Сейчас она сидела в комнате одна, время было обеденное, остальные, сидевшие тут, ушли обедать, но она вообще никогда не ходила обедать и питалась бутербродами, взятыми с собою из дому, или пирожными, которые приносили ей сердобольные редакционные дамы, курьер и литературный редактор.
Она встретила Муравьева по старой памяти тепло, но была чуть-чуть встревожена его появлением. Пока она расспрашивала Муравьева о его житье-бытье, о детях, о Германии, в комнату стали как бы невзначай заходить сотрудники. Муравьеву ближе всех были здесь двое: маленький лысый толстячок Матвеев, добрый и неглупый, с которым они даже писали однажды, лет десять тому назад, статью о природе революции, и второй — бывший муравьевский ученик по историческому факультету, подававший когда-то большие надежды, Енютин — теперь старый и обрюзгший, замороченный двумя или, если не врали, тремя семьями, которые тянулись за ним еще от самой России. Оба поспешили увести Муравьева в укромное место, чтобы рассказать новости.
— А наш-то, вы знаете, опять болен, — успела сказать старушка, имея в виду главного редактора. — Опять был сердечный приступ. Да какой сильный. Ну да они вам все расскажут, — безнадежно сказала она (безнадежно оттого, что была уверена, что эти двое сейчас выдадут постороннему, в сущности, человеку все редакционные тайны) и, подергивая головой, погрузилась опять в свои бумаги.
Уведя Муравьева в укромный, обитый по стенам и потолку материей загончик редакционной машинистки и усадив на пустовавший ее стул с плоской подушечкой (машинистка сегодня была выходная), они сели против него, один на стол, другой в продавленное кресло (целых кресел в редакции, кажется, отроду не бывало) и придали лицам печальное и строгое выражение, приличествующее разговору о погибающем, затравленном издании. Впрочем, у бывшего ученика в выражении проскальзывало еще и что-то такое, отчего Муравьев вдруг хорошо вспомнил, как тот выглядел в своей студенческой тужурочке в университетские годы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу