Не скоро получил я приглашение. С полгода Кирюшка ко мне присматривался. И не потому пригласил, что так уж я подходил ему в друзья, он не был от меня в восторге. Просто, надо же было с кем-то знаться, а я на общем фоне был еще ничего: читал книги и избегал мата, разве что доведут до бешенства. Кирюшка и в бешенстве не ругался, а бледнел: «Если ты не прекратишь, я тебя вздую». Звучало смешно. Но однажды мы увидели Кирюшку дерущимся с более сильным противником, и стало не смешно. Разняли. Обычно не разнимали, развлекались зрелищем.
Меня к нему потянула загадочность (она разъяснилась пять лет спустя) и жалость: у Кирюши не было матери. Отрока лелеяла мачеха и души в нем не чаяла. А кто чаял? Мальчишка был образцом взрослости. Да не смирен, нет, валял дурака не хуже всех нас. Не отставал от любого заводилы, прыгал, бегал и орал с раскрасневшейся физиономией и взмокшим козырьком волос. Взрослость его надо понимать в качественно лучшем смысле: был надежен, сдержан и благороден так, как лучшие из взрослых стараются воспитать себя хотя бы к старости. Словом, человек был. В то время, как мы учились кое-как, лишь бы дома не ругали, он набирал знания целеустремленно, зная, кем будет. Биологом. Да он уже и был им. Биологами были его отец и мачеха, и как-то они сумели передать ему восхищение чудом жизнедеятельности тварей земных. На уроках биологии Сова вызывала Кирюшку отдохновения своих ушей ради, и он не срамился. Да что она, мы слушали его ответы. Он говорил о том, чего не было в учебнике, и Сове не часто приходилось его поправлять. Случалось, они и спорили на потеху нам, но Кирюшка по-прежнему глядел на биологичку преданным взглядом.
В других предметах усердия не проявлял.
Наши с ним прогулки по склонам над Славутичем и по прудам Предмостной Слободки (название можно найти только на старых картах) были стихийным бедствием для тамошней фауны. Мы хватали все, что попадалось, и совали в припасенные баночки-скляночки. По скудости титской, да еще послевоенной, ящики для отловленных тварей купить было негде. И не на что. А смастерить нечем. И не из чего. Кирюша всякими ухищрениями старался компенсировать животным скудость содержания в стеклянной посуде и от меня требовал того же. Не следовать ему было нельзя, ссорился. Поэтому в мне пришлось ограничиться отловом одних только ящериц, их живучесть была сродни человеческой. И все шло хорошо до того дня, когда Кирюша предложил мне в подарок парочку морских свинок. Ему дарили ежа, для свинок в квартире, перегруженной книгами, переполненной людьми и другими животными, просто не оставалось места. Я, конечно, согласился. Я отдам их тебе с ящиком, сказал он. Я плавал в восторге. Маленькие теплые свинки казались мне чудом, я потерял интерес к холоднокровным ящерицам. Но у тебя же ящерицы, коварно продолжал Кирюша, а у вас в квартире в десять раз теснее, чем у нас. Это было верно, нас жило девять взрослых и детей в двух крохотных комнатках. Что бы стоило отмахнуться — ничего, всем места хватит! Но я не был лживым мальчиком и простодушно сказал: я их выброшу. Естественно, я не имел в виду, что выброшу их на асфальт из окна своего четвертого этажа, а подразумевал, что вынесу в егупецский задворок, соседствующий с холмами и обрывами, и там выпущу на волю. Ты, Эвент, видимо уже заметил некоторую небрежность, или, скажем, неточность допускаемых мной выражений. Но Кирюшка не хотел этого замечать, видимо, находился в плену своих представлений обо мне (интриги моих завистников из окружавших его клевретов! все повторяется под Луною!) и жаждал подтверждения. А это дело несложное. Хочешь — получишь. Даже в науке. Выброшу он решил понять буквально и рассвирепел. Я сперва оробел, потом озлился: да кто ты, чтобы перед тобой оправдываться, катись колбаской.
Ящерицы остались в банке на подоконнике в коридоре.
В отрочестве разойдясь обычно не возвращаются. Но мы как-то преодолели это. Необычную для нашего возраста аномалию не понять, если не принять во внимание того особенного места, в каком мы росли. Но росли мы в Егупеце, о котором Архитрав заметил как-то, что флора егупеская потрясающа, зато фауна!..
О егупецской флоре и ландшафтах даже Лирик не высказался так, чтобы меня это устроило. Нижеследующее, конечно же, не есть поползновение превзойти Лирика, это топографическое уточнение засевших в естестве моем драгоценных картинок при полной неспособности удержать их в себе.
Средоточие жизни моей было там, где Владимирская, продолжая оставаться широкой, делается тихой. Дома все так же высоки, и красивы, и стары, так же раскидисты каштаны и так же уложен асфальт, но нет уже ни трамваев, ни троллейбусов, ни машин, потому что улица выбегает на крутой склон к Славутичу и пути далее нет. Гордая Владимирская начинает клонится к обрыву, и за маленькой треугольной площадью ее разбег мягко останавливает старый-престарый дом, выкрашенный в белое и желтое. Он стоит чуть наискосок, в этом, должно быть, тайна его деликатного жеста. Так поставили его люди, умевшие чтить землю и читать ее желания по рельефу. Такому дому пристало быть усадьбой, а не коммуналкой. Его фасад мягко струится с Трехсвятительской и предупреждает прохожего об Андреевском спуске.
Читать дальше