Продолжалось это неделю, может, две. Эрго все еще носил мясо, отрезал ножом от кости, ломал маленькие косточки, под конец и кости пошли в ход. Вскоре благодаря снегу и всему остальному уже было трудно разобрать, что в общем-то является источником их съестных припасов. Груда мослов, некая бесформенная и замерзшая масса. Биолога только раз вырвало, когда они начали есть внутренности.
Их как будто что-то оберегало, так думал Эрго Сум, поскольку за день до нападения волков они обнаружили в березняке следы человека. Прошлись немного по этим следам, и стало ясно, что тот неизвестный волок дерево к саням, а сани тащила лошадь. Они вернулись к сараю в сильном возбуждении. Молились, чтобы не выпал снег и не засыпал знаков, исходящих из мира. Ночью сначала услышали вой где-то вдалеке, потом ближе, а затем шум и возню возле самого сарая. Волки первым делом с рычанием разодрали и сожрали их запасы, а потом, разъяренные борьбой за жалкие куски добычи, ломились в дверь, грызли стены. Мужчины развели такой большой огонь, что прокоптился потолок. Если бы ночь продолжалась на час дольше, сарай бы не выдержал, и несчастные закончили жизнь в пастях хищников.
Как только взошло солнце, они отправились в сторону березовой рощи, к следам человека, саней и лошади. Они шли втроем, потому что утром оказалось, что биолог уже мертв. Эрго Сум подумал, что это к лучшему, что провидение продолжает их хранить, потому что тащить полуживого товарища и так не было сил. А путь предстоял долгий, даже неведомо, сколь долгий, да и вообще, кто мог знать, каков будет исход.
Они шли целый день по лесу, а потом по опушке леса и только поздним вечером, спустя несколько часов после того, как стемнело, увидели далекие огни. Где-то позади выли волки.
Так спаслись Эрго Сум и двое его спутников, имен которых он не помнил. Они добрели до маленькой деревушки, скорее даже хутора, где стояло пять домов. Там их согрели и накормили, там вылечили обмороженные ноги, пальцы и руки. Оттуда Эрго попал в польскую армию, прошел весь путь от Ленино до Берлина и осел в Новой Руде, став учителем истории в старой гимназии, в вестибюле которой стоял мраморный бюст Гете.
ТОСКА И КОЕ-ЧТО ПОХУЖЕ ТОСКИ
Это накатывало сразу после рождественских праздников и становилось до отчаяния невыносимым в феврале. Каждый год Эрго Сум возвращался в школу после зимних каникул другим человеком. Он был сонный и усталый, болели глаза и голова. Вид грязного снега был неприятен, даже мучителен. Эрго щурил глаза и чувствовал себя так, словно его заперли в беспомощном, оцепенелом, никчемном теле, а это тело — в беспомощном, оцепенелом, никчемном мире. Само присутствие детей в школе казалось ему бессмысленным — учить их, вкладывая столько сил, бороться с их неодолимой леностью, слепнуть от проверки контрольных работ, глохнуть от их криков, седеть от вездесущей меловой пыли, чтобы потом они повзрослели и снова пошли убивать друг друга на очередной войне. Или глушить водку в мирное время и плодить себе подобных. А он изучал с ними Вергилия. Они ничего не понимали, Эрго это знал. Он заставлял их заучивать несложные латинские фразы, которые в устах учеников звучали просто как иностранные слова. Смысл высыпался из них, как мак из лопнувшей коробочки, и исчезал в водах зловонной разноцветной речушки, которая упрямо текла через город. Никто в радиусе ста километров не понимал Вергилия, никто по нему не тосковал. Он ни на что не был пригоден. Вокруг жили люди, которые до книг не дотрагивались или, даже имея их целую кучу, а в ней Платона, Эсхила, Канта, всегда каким-то чудом находили «Справочник грибника» или «Сто рецептов блюд из картофеля».
Единственное, что слаженно звучало на улицах этого города, полностью лишенного мудрости, так это напевный стишок, который дети дружно скандировали под окнами квартиры Эрго Сума: «Отец Вергилий учил детей своих, сто сорок штук имел он их».
После чего латынь стала казаться ему слишком тяжеловесной, закостенелой, напыщенной, как проповедь с амвона. К тому же ею насквозь был пропитан весь этот чуждый ему город. Она была под стать ратуше на рыночной площади, высоким каменным домам, стрельчатые украшения которых прикидывались готикой, окнам с выбитыми витражами, прохожим с лицами дикарей. То был мир из четвертой идиллии Вергилия, мир, ожидающий рождения мальчика, который вернет Золотой век.
Поэтому ему больше по душе был греческий. Он тосковал по нему, поскольку в гимназии мог преподавать только латынь.
Читать дальше