Целые дни напролет мы сидели на деревянной террасе. Как только солнце выходило из-за яблонек, мы раздевались почти догола и показывали небу свои бледные тела. Мазали кожу кремом, а ноги вытягивали на подставные стульчики. Наши лица поворачивались вслед за солнцем. Около полудня мы ненадолго исчезали в доме — пили кофе, — а потом снова лежали в солнечных пятнах.
Слава Богу, есть тучи, которые хоть на миг приносят облегчение их коже, наверное, думала Марта.
В разгар дня наша кожа краснела, и потому проходивший мимо Имярек, направлявшийся по своему обыкновению в Новую Руду, уже в который раз посоветовал нам намазаться простоквашей.
Марта видела, что наши губы шевелятся, потому что мы болтали даже лежа. Даже не глядя друг на друга. Солнце лениво искажало наши слова. Да и что можно сказать, когда под веками полыхает раскаленный шар? Наши губы двигались, и ветер иногда доносил до Марты обрывки слов. Марта знала, что мы мучаемся. Она видела, как время от времени один из нас вставал и через прохладные сени шел на другую сторону дома, где еще оставалась полоса тени. Там мы стояли одиноко, порознь, а не привыкшие к молчанию рты открывались вхолостую; челюсть, освобожденная от слов, покачивалась, как брошенные качели. То был «зал пережидания», «камера отдыха» — там, на задней террасе, где не нужно ни думать, ни говорить. Кожа остывала, пылающий взгляд притухал, время снова обретало ритмичность. Продолжалось это с минуту, а потом мы опять тащились на солнце.
Весь вечер мы пили чешское вино с солнышком на этикетке и говорили о названиях. Кем был тот тип, который по ночам менял немецкие топонимы на польские? Порою у него случались проблески поэтической гениальности, иногда — кошмарного словотворческого похмелья. Он давал всему совершенно новые имена, наново создавал этот горный, рельефный мир. Фогельсберг он переделал в некую Нероду, Готшенберг из патриотизма окрестил Польской горой, меланхолический Флюхт стал банальной Жендзиной, но зато Магдал-Фельзен превратился в Богдал. Почему Кирхберг стал Цереквицей, а Экерсдорф — Божково, нам не догадаться никогда.
А ведь слова и вещи образуют симбиозные пространства, как грибы и березы. Слова растут на вещах и лишь тогда набираются смысла, дозревают до готовности к употреблению, когда вырастают в пейзаже. Только тогда ими можно перебрасываться, как спелыми яблоками, обнюхивать их и пробовать на вкус, лизнуть, а потом с хрустом разломить пополам и изучать их стыдливое сочное нутро. Такие слова никогда не умрут, потому что способны пустить в ход другие свои значения, тянуться к миру; разве что умрет весь язык.
С людьми наверняка происходит то же самое, поскольку они не могут жить в отрыве от места. А значит, люди — это слова. Только тогда они реальны.
Быть может, это имела в виду Марта, когда произнесла потрясшую меня фразу: «Если найдешь свое место — будешь бессмертна».
ERGO SUM [18] Я существую (лат.) — вторая часть изречения Р. Декарта «Cogito, ergo sum». — Я мыслю, следовательно, я существую.
Эрго Сум ел человеческое мясо. Случилось это ранней весной сорок третьего года где-то между Воркутой и небольшим полустанком Красное. Их пятерых оставили в будке возле путей — разгружать очередные вагоны, но поезд так и не пришел. Ночью выпал снег, еще более обильный, еще более белый, чем тот, который уже лежал. Они выкапывали из-под снега ветки, остатки травы и ели их. Соскребали с досок сарая старые лишайники. Хорошо, что вокруг был лес — огонь согревал тела, потому что изнутри им греться уже было нечем.
Эрго не помнил имен товарищей; ему удалось их забыть, но не забылось лицо человека, который замерз и тело которого он ел. Тот человек, должно быть, замерз ночью, так как утром лежал, скорчившись, у тлеющего костра, в обгорелом ботинке, словно, засовывая ногу в огонь, хотел напомнить себе, что он жив, когда умирал. А может, нога попала в костер уже после смерти. Он был лысоват и с рыжеватой щетиной на щеках. Эрго запомнил, что приоткрытые бледные губы обнажали изъеденные цингой десны.
Отец Эрго Сума был сельским учителем. Он жил под Бориславом. Звали его весьма прозаично — Винцентий Сом, но в припадке подозрительно хорошего настроения он дал сыну имя Эрго, исправив фамилию на Сум. Эрго Сум звучало гордо — так ему казалось. Потом отец жалел, что не окрестил сына двумя именами, что было бы еще благородней, цивилизованно, свидетельствовало бы о том, что вся нация, а с ней и он, Винцентий Сом, и его дети принадлежат западной культуре.
Читать дальше