Я на пути к тринадцати годам.
Часть пятая
ПРОЩАЛЬНАЯ 2030
Он стал прелестным мальчиком, стройным, ясноглазым, простодушным, восторженным, во многих отношениях, как я в сердцах говаривала, бестолочью, то есть по-взрослому глупым, но с огромным запасом любви, открытым для всякого, кто способен любить и быть любимым. Тогда в Риме, увидев, как он проходит за барьер на выдачу багажа, я припомнила давние времена, когда мы отправились из Парижа в наше беззаконное свадебное путешествие, и он, мне на удивление, вдруг попросил: «Не изменяй мне». Я не поняла и до сих пор не понимаю, отчего он выговорил эти три слова, но из них было понятно, что он-то всегда мне будет верен, что это не просто словесная подмазка, что он и был мне верен всегда, хотя потом слова эти часто бередили мне совесть, ну, или досаждали мне, во всяком случае, выработали у меня обостренную реакцию на малейшее самоискажение своего идеального образа. Они не выходили у меня из памяти в Хельсинки, где я пленила рыжего француза-структуралиста, а он меня, и когда он наконец объяснился, я мгновенно ответила (трепеща с головы до ног):
— Нет, но видит бог, не потому, что не хочу, а меня в Риме ждет совсем молодой парнишка!
Он присвистнул.
— А чем он, по-вашему, нынче ночью занимается в Риме?
И как только я сказала:
— В том-то и дело, черт его побери, что нет! — сразу же устыдилась своих всего-то двух с половиной, самое большее трех измен с тех пор, как я лишила его собственного дома, семейного очага и ложа пять лет назад. Я могла бы оправдываться: у меня, в конце концов, дочь, и, вернись он из Штатов, могла бы я заметить — жизнь моя кончена, я превращусь (это очевидно) из рассудительной, выдержанной академической дамы в сентиментальную старую дуру, влюбленную в молокососа, ну, конечно, в соку — было бы о чем! — довольно красивого, хорошо обеспеченного, ежечасно повторяющего мне, что я — его ясное солнышко и золотая луна, и, клянусь, не ради красного словца.
В благодарность я подарила ему свое бабье лето. А он отдарил меня своим мальчишеским телом, своей весенней порой, порой птичьих песен и витья гнезд, цветущих нарциссов и распускающихся почек, хотя в моем смятенном сознании и брезжило, что это вовсе не зачатки и предвестия грядущего лета, а начало конца его жизни. И что же мне остается? Профессор философии, женщина с сединой в волосах, морщинками под ушами, дряблыми мешочками кожи на локтях, и большеглазое, лепечущее и лопочущее, докучливое и обожаемое дитя у меня на коленях, которое умоляет снова объяснить ему учение Декарта о врожденных идеях. Однако же я любила своего любовника тающим ребенком еще больше, чем молодеющим мужчиной, хотя, разумеется, совсем по-другому.
Уже в аэропорту Леонардо да Винчи меня встревожил прилив утробного материнского счастья при виде улыбающегося мальчика, возникшего из пятилетней мглы своего жертвенного изгнания и шествующего с охапкой зачехленных теннисных ракеток, точно причетник с цветами к алтарю. (В жизни он не увлекался спортивными играми. Видимо, Америка сделала свое дело на пару с юностью.) Признаюсь, вторая моя мысль была холодновато-насмешливая: «Что люди скажут?» А третья — испуганно-трезвая: «Может, мои чувства неестественны? Может, это извращение?» Один лишь нерешительный шаг — и через скалы и рифы здравых запретов переплеснулся пенный вал возможного безумия («так скажем, эдак устроим») — такая у него была омолаживающая улыбка, так отрадно повеяло от него невозвратным временем. Снова молодость? Два? Больше! Три, снова три с половиной года юности? Может быть, женщина крепче меня духом и устояла бы перед этим Фаустовым искушением. Я не устояла.
Неделю за неделей он изводил меня своими «философскими» идеями. (Ради всего святого, почему люди, никогда философии не изучавшие — биржевые маклеры, страховые агенты, фининспекторы, — всегда лезут ко мне со своей доморощенной «философией»?) Он стрекотал о Плюрализме, Времени, Переменах и Прерывности. Как ни странно, иногда он мне от этого еще больше нравился, так это было по-юношески, а я без памяти любила в нем мальчишку. К тому же, мне ли пенять ему за то, что он хочет, чтобы Время прервалось, когда самой мне только и надо, чтобы оно повернуло вспять. Я смеялась, глядя, как он радостно упивается вневременностью Рима когда и где угодно: так, однажды в УПИМ (итальянский «Вулворт»), куда я зашла купить молнию, а он заварочный чайник — в нашем отеле заваривали бурду, — он посмотрел из окна верхнего этажа на пьяцца Колонна с витым столпом Марку Аврелию Антонину и сказал:
Читать дальше