Из забытья ее вызволил дальний треск: будто стадо лосей продиралось через чащобу. Жар сна переходил в жар яви. Слышалось нарастающее общее людское движение. Так что в следующее мгновение она сама была уже вне палатки. Горела тайга.
Самолет, как бы не кстати, закрутил винтами. Заезжий начальник что-то еще прокричал с подножки и помахал шляпой, будто желал счастливо сгореть тут всем огнем. Так, что Аганю охватило полное ощущение вновь наступившего, иного сна. Люди тоже помахали улетающему самолету, хотя было не до него: с топорами и лопатами спешили к пожарищу.
Огонь наступал, как земной оползень. Он шел неохватной стеной, ломил, пожирал деревья, гнал птицу и зверя, и неминуемо, казалось, должен был слизнуть все, сделанное человеком — таежные пристанища, немудреные фабрики, электростанции, все, что давалось годами труда. А самому человеку, если не зазевается, оставить одно спасение — реку, где вилюйские пороги также в одночасье могут поглотить отступающих в панике людей.
Загуляли топоры, перестуком опережая друг друга. Мужчины врубались в тайгу, а женщины расчищали просеку. Агане чудилось, что она на войне. На фронте, сражается с фашистами, вероломно вторгнувшимися на родную землю. В детстве она часто представляла себя на войне. Особенно, когда удавалось проникнуть в спалвконтору и тихо постоять, послушать репродуктор или разговоры взрослых. Как заходилось сердце, как рвалась оно туда, где «наши», где бьются они с вражескими полчищами, как хотелось умереть за победу — и чтоб горн протрубил над ее могилой!
Бобков и здесь был неистов в работе. Он тоже будто сражался с врагом, которого не довелось ему добить на войне. Топор в его руках играл, как у плотника. Лишь изредка — Аганя замечала это — он чуть склонялся, опираясь на дерево, придавливая зажатым в руке топорищем живот. Разыгралась язва.
— Тебе плохо? Отдохни, — пыталась остановить его Елена.
Но он лишь отмахивался:
— Наотдыхаемся — зима впереди!
Закусывал боль, как удила, зажимал ее между обострившимися желваками, и снова взмахивал топором. Когда просека просияла, мужчины стали пускать встречное пламя. Андрею было весело это делать. Он поджигал, и смотрел на посланный им огонь, как баловной мальчишка. Даже посмеивался и подпрыгивал.
Пламя выскальзывало из-под него и, разрастаясь, словно бы ширя свою огненную пасть, змеиными клубками катилось на пожарище. Огни пожирали друг друга, угасали, словно уходили в землю, испускали дух.
Так день напролет, до темени. Ночью под сомкнутыми веками текли красные медяки, полыхали разводы и окутывало жаркое, бесстыдное наваждение. Языки пламени превращались в мужчину, в него, заласкивали, обнимали, она переворачивалась на живот, сжималась, утыкалась в подушку, потому что не он же это был, а что-то странное, поддельное, лишающее рассудка. К утру ветерок раздувал утихнувшую гарь. И вновь люди боролись с пожарищем.
Вдруг свежо проложенная просека уперлась в полуразрушенный арангкас — домовину, по-русски. Только русские закапывали домовину — гроб, если по-городскому, в землю, а якуты, эвенки — оставляли над землей. А вот похож арангкас был как раз на домовину: домик, и домик, только на двух ногах. Избушка такая, на курьих ножках.
Стоять было некогда, огонь наступал, но мужчины опустили топоры.
— Смотри-ка, тут еще кости целы, — заглянул один внутрь домовины.
И сразу, несмотря на огненную жару, повеяло сырью и холодом.
— Раньше, старые люди говорят, совсем в давние времена, эвенки просто на ветках хоронили.
— Земля-то проморожена: так оно сподручнее.
— Теперь уж якуты давно в землю зарывают. Эвенки еще, бывает, по-старинке хоронят.
— Кончай ночевать! Руби дальше!
И это было верным, если практически смотреть. Огонь не ждал!
— Могила же! — не решался первый рабочий.
— Да они же и подожгли! — расторопный говорил, конечно, не о духах покойного, а о его соплеменниках, о местных, — нас выкуривают!
Андрей ему и отвечать не стал. Посмотрел внутрь гробницы — как-то оглушенно посмотрел. И повел просеку в обход. У Агани от сердца отлегло — так она забоялась, что снесут таежную домовину. О матери подумала.
Тоску по родному дому она знала через людей — до угольков в глазах иные тосковали! Сначала принимала это за слабость, или того хуже, за напускное — напустят на себя, и ходят, кручинятся. А потом стала завидовать им: у них, привязанных сердцем к родному, за спиной всегда как бы оставался догляд — как ты там, в ином краю? Что наработал? Родное — оно не отпускало, оно вновь и вновь словно приходило с проверкой. Но оно — и оставляло возможность вернуться. Вернуться, и начать заново.
Читать дальше