Я вздохнул. Мне дали выговориться. Меня слушали внимательно.
— Но это… это же непристойно!
— Непристойно, — согласился я. — Но не более, чем ваша кампания по омолаживанию ученого совета. Вы считаете, что творите благо, отправляя одряхлевших старцев на покой. Они же — что вы творите зло, покушаясь на их места в ученом совете, освященные традицией, а значит, самой жизнью.
Папа закашлялся, покраснел:
— Вы страшный человек, Иннокентий. С какой легкостью вы пытаетесь доказать недоказуемое: подлость нравственна.
— Я ничего и не пытаюсь доказать. Просто мир переменился чуть больше, чем переменились вы сами.
Ада не дождалась конца нашего спора и ушла. Я смотрю на папу и думаю об Аде. «Что значит ее уход: осуждение, я ей наскучил или признание моей правоты? Пусть отец думает, что я одинок в своих новаторских воззрениях на нравственность?»
Ему приснился лес, звериная тропа.
Он бежит по этой тропе. В нос ударяют резкие запахи. Орфей вздрагивает. Запахи незнакомы ему. Он нервно вскидывает голову, косит влажными глазами вправо, влево. Запахи волнуют, будоражат, трогают его, но остаются лишь запахами, не принимают очертаний зверя, человека, птицы. И тогда кожа на его красивом, ухоженном теле начинала судорожно вздрагивать, бег убыстрялся. Он уже не обращал внимания на низкие ветки, что свисали над тропой и больно стегали его по губам, глазам, шее, царапали, рвали шерсть на животе и ногах. Он чувствовал: ему не хватает дыхания. Мрак тропы был отягощен сырым воздухом.
Его крупное тело заносило на поворотах, и тогда он слышал глухой удар, слышал лишь звук, переживал звук, подчинялся звуку, бежал еще быстрее. Боль нагоняла его, впивалась в бок и уже следовала за ним неотступно. Он чувствовал, как страдает тело, как кровоточит оно. Сил не было, чтобы бежать быстрее, и остановиться не было сил. Он бежал в темноте бездумно, лишь бы бежать. От запахов, от звуков. Ноздри почувствовали теплый воздух, где-то вдали желтой полосой мелькнул свет, он потянулся к нему, как если бы желал обогнать собственный бег, выскочить из него. Потянулся сильно, хрустнули шейные позвонки. Сбивая стебли мокрой травы, он выскочил на поляну и, будто споткнувшись о яркий свет, упал. Солнце искрилось в каплях росы.
Сквозь зудящий пчелиный гуд (воздух сладкий и недвижимый) к нему бежал Кеша. Кеша размахивал руками, кричал что-то. Ветер сносил голос в сторону. Орфей ничего не слышал. Орфей пробует подняться на ноги, но ноги, согнутые в коленях, никак не распрямить, какая-то тяжесть удерживает его на земле. А может, это и не тяжесть, а боль, которую нет сил чувствовать, а может, и не боль — слабость.
Кешина рука теребит челку у глаз. Орфей покачивает головой, и получается: он трется о Кешины руки. «Значит, добежал», — думает Орфей, и голос у Кеши ровный, убаюкивающий, и дышит Кеша ровно, в такт дыханию Орфея:
«В твоих глазах можно утонуть, мой четвероногий друг, настолько они глубоки. Ты щедр, я знаю, и твоего сожаления хватит на десяток таких несчастливцев, как я. И все-таки будь внимателен, и тогда ты станешь мудрее на целое столетие. Жаль, что мы невечные. У тебя был бы шанс удивить лошадиных потомков. Итак, запомни — ничто не ново.
Уже все придумано и передумано сотни раз. И радость, и любовь, и отчаяние — все было. Обман, впрочем, тоже был. Коварный и бессмысленный, очевидный и открытый. Скажу тебе по секрету: люди преуспели в обмане. Тебе не нравится мое настроение, мой пессимизм. Мне они тоже не нравятся, но я терплю. И ты терпи.
Друзья должны быть солидарны.
Мне необходимо выговориться, мой друг. Вот я и пришел сюда. С тобой легко быть откровенным, ты не умеешь возражать.
«Я люблю тебя» — формула жизни, начало всех начал. «Я буду любить тебя вечно» — а это уже нечто иное: красивая, ласковая фальшь. Чувства умирают. Все логично: нервные клетки не восстанавливаются. Вопрос: когда умирают чувства? Ответ: можно только предполагать. А всякое предположение спорно. Ну что ты на меня смотришь своими мудрыми, налитыми тоской глазами? Думаешь, вру? Зачем? — Кеша делает широкий жест руками. — Познавай, старче, становись мудрее всех лошадей на свете.
Когда одиночество становится высшей радостью, когда перестаешь верить в собственный обман, который день назад ты старательно вылизывал, как самую неповторимую правду, да так увлекся, что даже чувствовал и жил в расчете на эту существующую правду, вот тогда-то и стоит сказать: «Ты неуязвим. Это мир твоих грез, ты в нем законодатель — отныне самый счастливый из существующих и самый несчастный из живущих людей».
Читать дальше