«Фокус-покус: Донька зовет М. Ф. Д. на ты?»
«Хулители мои действуют на славу: вчера одного видели в пяти местах».
Галиматья эта, негодная даже, чтоб разнести ее в статейке, находилась в тетради, а тетрадь торчала просаленной обложкой поверх вороха исписанных листков: готовая повесть. Вдруг один наблюденный сочинителем эпизод толкнул его производить в повести громоздкую перестройку. (Фирсов не устоял перед дешевым искушением связать Митьку с Ксенией, санькиной женой, жестокими любовными нитями.) Эпизод же произошел следующим образом.
Был конец октября, и дул свирепый ветер. Ночная пучина ударяла по городу злою, снежною пылью. Извозчики подымали верха пролеток. Редкий пешеход, застигнутый на пустоватом переулке, испуганно взглядывал вверх, откуда нависала беспросветная дикость тайги. Зимние вьюнцы нескладными хорами пели во всяких щелях. Удивительно было, как не лопнут щеки у ветра!
У пивной, где год назад познакомился Фирсов с Манюкиным, безнадежно мотался на железной привязи фонарь. Тем же ветром прежние посдуло буквы с вывесок и новые намело, но смысл их остался тот же, пивной, утешительный. Смутительные песни пел в ту ночь ветер, но гам и ликование плескались внутри заведенья: пусть, дескать, буйней хлещет в затворенные двери непогода!
По-иному расставлены столики, а старая африканская пальма совсем разлохматилась в табачном дыму: старится и фальшивое. Но те же, лишь подкрашенные масляной краской, зияют в стенах ниши; тот же бегает между столиками нестареющий пятнистый Алексей, помахивая вонючей салфеткой. Только серым озлоблением подернулся алексеев лик, и песня зинкина не льется толстым ручьем на потребу завсегдатаев. Пять понурых людей в фуфайках играют на мандолинах; убийственно смотрит в пол беззатылковый тапер: плохо ладится к пивному гомону щекотальная их музыка.
Под мертвым африканским деревом, как ведьма распростершим сизые космы, опять маячит клетчатый демисезон, но теперь Фирсов свой тут человек, и никто не дивится, когда нет-нет да и пробежит его карандаш по оборотной стороне папиросной коробки. Сочинитель угощает нынче двух своих гостей.
— Ты не пей больше, Ксеня, — строго говорит Санька, с притворным равнодушием разламывая вареного рака. — Нельзя тебе больше.
— Все равно, милый! — почти кричит та и новую кружку, полную горькой и тепловатой пены, несет ко рту. — Мне теперь все можно. Правда, Федор Федорыч?
— Не знаю, право… — сомнительно качает тот головой и внимательно смотрит, как все пуще рдеют, готовясь отцвесть навсегда, розаны на щеках у санькиной подруги. (Он много курит и окурки складывает неопрятной стопкой возле переполненной пепельницы.)
— Я в твоей книжке, Федор Федорыч, читала… рассказ, как одному бродяжному матросу в восемнадцатом году повстречалась красавица-фея и влюбилась в него, в буйство и неугомонность его. «И зазвала его к себе, и зачалась промеж них крепкая любовь…» так ведь, кажется? — Она медленно припоминала словесные детали фирсовского рассказа, а сочинитель хмуро клокочил непристойную свою бородишку: именно на эту тему не хотелось ему говорить с санькиной подругой. — И стал матрос жить у феи, стал забывать бродяжий свой неспокой, пополнел, разжирел от счастья и сытости. Помнишь, как он стрекозиное молочко пил у ней? — Кроткая и тихая, она захохотала нагло и бурно, точно не было в пивной никого, кроме них. — И вот однажды, когда ждала его фея на пуховом облачке (— по-земному, перинка —), надел матрос верные свои, дырявые, болотные сапоги, надел матроску и кожаную куртку поверх… а феину одежду, подштанники из стрекозиных крылышек (— помнишь, злой, помнишь?), сложил в уголок и удрал сызнова бродяжить по голодной, бездомной земле. И, убив свое счастье, помнишь, как он приятелю о нем рассказывал?
— Не помню… давно написано… ранние рассказы,— недовольно бормотал Фирсов, косясь по сторонам, откуда уже прислушивались. — Да и рассказишко пустяковый!
— …и сказал: срамно уж больно человеческое счастье, прозрачно… весь срам видать. Ты замечательные слова написал, Фирсов! Я тогда Саньке вслух читала, только он не понял ничего. А иное растолковать нельзя: рассыпется!.. Зачем же ты, Федор Федорыч, счастье людское оплевал?
— Мещанское счастье, — грубо и фальшиво молвил тот, посасывая дым из папиросы.
— Счастье всегда мещанское: счастье бывает тогда, когда дальше итти уж некуда. Когда все, все достигнуто!— Лицо Ксеньи было почти прекрасно в укорительную эту минуту. Глаза ее лучились и заставляли Фирсова стыдиться сказанной правды. — Как я тогда плакала над рассказом твоим, Федор Федорыч!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу