— Держись, ребята, наша возьмет.
Игнатьев толкал Костю в бок, протягивал кисет:
— Покури.
Тот закуривал, повторял слова Коблова:
— Наша возьмет.
Игнатьев соглашался спокойно:
— Живем.
Он не жаловался, не досадовал и не ругался. Кажется, он утвердился в мысли, что самое страшное осталось позади, самое страшное он пережил, перешагнул — попал в свою часть, под команду своих командиров. Чего еще может хотеть, желать солдат? В окружении сидят? Ха-ха… Это разве окружение? Хлеб есть, патроны есть, из батальона звонят… Пострелял, отбил атаку — отдыхай на здоровье. Туда бы вас…
Игнатьев мысленно отсылал кого-то назад, в страшное, для многих непонятное начало войны, когда не было ни связи, ни патронов, ни хлеба, когда держались только верой и надеждой. Да прошли бы за фронтом полтыщи верст… А теперь — что? Теперь воевать можно. Ну, посидят недельку в подвале…
— Живем, — говорил он спокойно. — Так-то воевать можно.
Игнатьев действительна был доволен, почти счастлив. Шутка ли — после всего пережитого опять оказаться в своем батальоне, рядом с Кобловым… И командир дивизии… Тогда-то полковник Добрынин контужен был, а теперь узнает — проведает, чай, и слово замолвит, и отметит, глядишь.
Чего греха таить, приходила и такая мыслишка: отметит. И уж не совестно будет домой написать.
Давно, недели три назад, мог написать Игнатьев домой. Но что-то останавливало, мешало сообщить о себе. С мая пропадал, может, похоронную получили… Отплакали теперь, отгоревали. И вдруг — нате пожалуйста: жив-здоров! Оно, конечно, жене и детям — счастье превеликое. Игнатьев знает, как хорошо это будет, как заголосят от радости. И ему очень даже хочется, чтобы все было именно так, чтобы случилось все это скорее. Однако не написал.
Получат дома письмо… В тот же день узнают соседи, узнает все село. Вот тебе, скажут, отпоминали. Начнутся толки да пересуды…
Поразмыслил, не сообщил домой. А теперь, когда вернулся, угодил в свою часть, запала в душу мыслишка… Не честолюбие, не желание отличиться заговорило в нем, а желание оправдаться.
Случается и так: не положил на душу охулки, а надо оправдываться.
Но самое страшное осталось позади. Оттого был спокоен и уверен. Спокойно, хладнокровно расстреливал атакующих, съедал свою дневную пайку, дожидался окурочка. Подвал казался ему вполне надежным, положение — самым обыкновенным. Лишь Костя тревожил его. Ведь это надо — сын командира дивизии! Хвать — случится чего!.. А как уберечь? Знал — так заслонил бы. Да только поди угадай тот момент…
Игнатьев, как и все, ждет — скорее бы соединиться. Глянуть бы одним глазком на командира дивизии да вручить письмо капитану Веригину. Можно бы, конечно, письмо с посыльным передать, что каждый день по тоннелю туда-сюда шмурыгает, да то ли попадет в руки, то ли не попадет… Лучше подождать день-другой, оно верней будет.
Думали — день-другой…
Старший лейтенант Агарков каждую ночь ползал к телефону требовать и ругаться. В последний раз нарвался на командира полка, вернулся — не подступись: приказали воевать, а не речи произносить.
На рассвете взяли пленного — маленького, тощего ефрейтора. Тот говорил сбивчиво, стал чертить пальцем на собственной ладони. Старший лейтенант Агарков догадался вырвать из блокнота лист, дал карандаш:
— Ну-к, что там?
Немец начертил загогулину и написал «Wolga». Провел длинную жирную черту. Ага, линия фронта. Быстро нарисовал несколько квадратиков, на одном из них поставил крестик. Это дом, в котором они теперь сидят.
Ну и что?
Ефрейтор заговорил, залопотал быстро-быстро, кинул на бумагу еще одну черту, уже позади дома с крестиком…
А это что?
Немец все говорил, говорил… И через каждое слово — «генераль фон Зейдлиц», «генераль фон Зейдлиц»…
Костя Добрынин сказал:
— Похоже, на этом участке создают вторую линию обороны. Так приказал генерал фон Зейдлиц.
— О, да! — понял, закивал ефрейтор. — Это есть нох айн шанс!
— Ай да мы! — радостно смеялся Михаил Агарков. — Не где-нибудь, на этом участке они опасаются больше всего.
И пополз к телефону.
Но поговорить не успел: тяжелый снаряд ударил, разворотил землю и камни, разрушил, завалил тоннель. И коробка, которую обороняли Шорин, Анисимов и Лихарев, стала не нужна. Михаил Агарков приказал оставить позицию, перебраться в подвал.
Нескончаемо долгие потянулись ночи и дни, бойцов оставалось все меньше.
Теперь их было семеро.
Стояла ночь. Темный подвал, пронизанный ледяными сквозняками, сделался гулким, он казался брошенным, пустым, только керосиновая коптилка горела в углу, не гасла да голос Михаила Агаркова зачем-то выкликал, называл фамилии.
Читать дальше