Юрий Григорьевич Слепухин
Южный Крест
Памяти Валентины Ивановны
Беденко-Слепухиной — матери,
друга и незаменимого помощника
Время не гасило воспоминаний. Оно уплотняло их, сжимая в цепочку образов, и каждый такой образ постепенно разрастался, вбирал в себя все сопутствующее, становился символом.
Так образом-символом Ленинграда стала картина белой ночи. Не какой-то одной, определенной, — ночей вообще, многих, слившихся в его памяти в одну: безлюдная набережная, широкие воды за низким гранитом парапета и мостовой пролет, исполинским крылом взнесенный в пустое, прозрачное, обесцвеченное близким рассветом небо.
В июне того года ему пришлось много работать — уже началась сессия, а еще нужно было дописать курсовую, оставались хвосты по зачетам, лабораторные отработки; он возвращался поздно и дома еще просиживал до часу, до двух. Дни так и мелькали, пронеслась неделя, другая, третья, и — жизнь со всего разгону вылетела в иное измерение. Двадцать третьего, вернувшись из военкомата, чтобы собрать вещи, он с недоумением окинул взглядом заваленный книгами стол — странно, еще сутки назад все это представлялось таким важным…
А что было затем? Запахи казармы, ритмичный топот сотен сапог на асфальтированном дворе, «на первый-второй ра-а-ас-считайсь! », соломенные чучела и деревянная винтовка с отточенным стальным прутом вместо штыка; потом затемненные перроны Витебского вокзала, лязг буфетов и тоскливые крики маневровых паровозов, синие фонари, неумолчный грохот колес под полом, зарева по ночам. Он завидовал ополченцам — их бросили под Лугу, а Юго-Западный фронт оказался так далеко от Ленинграда; под Белой Церковью были еще леса, роскошные лиственные дубравы, а потом степи, уже в начале августа, и именно эта украинская степь стала для него образом-символом войны — давящий зной, неубранная пшеница в выгоревших пепельно-черных проплешинах, свирепое солнце сквозь тучи пыли над бесконечными дорогами. Он долго не видел вблизи ни одного немца, только издали — сквозь прорезь прицела над подсыхающим на бруствере черноземом, — зеленоватые фигурки бежали рядом с танками, а танки казались неподвижными, серые угловатые формы медленно вырастали из дымной мглы, и эта кажущаяся медлительность их движения странно не согласовывалась с торопливым бегом взблескивающих на солнце гусениц…
Первого немца рядом с собой он увидел позже, уже в лагере. Увидел — и не удивился, приняв эта за продолжение бреда. Сознание возвращалось медленно, он потерял много крови, и смысл случившегося дошел до него не сразу, а как бы самортизированным. Другим амортизатором была на первое время твердая уверенность, что он все равно скоро умрет — и более крепкие гибли сотнями и тысячами; с его осколочным ранением в грудь шанс выжить в тех условиях практически равнялся нулю. Эта мысль примиряла с окружающим, была лишь горечь, мальчишеская обида на судьбу — все могло кончиться там же, в окопе, среди своих, стоило лишь проклятому осколку пройти чуть глубже, рванув своим бритвенно-зазубренным краем какую-нибудь аорту или что там еще находится в этом месте…
Но он выжил. Через полгода ему уже стыдно было вспомнить, что не так давно ждал смерти как избавления. Если и было что-то, чего он мог стыдиться, то это не сам факт плена — в этом не было его вины; вина была в том недолгом периоде малодушия, когда ему хотелось умереть, сдаться еще раз — теперь уже добровольно.
К счастью, это прошло скоро. Те, кого каждое утро выволакивали из барака и поленницей громоздили поодаль, в снегу, — они были уже бессильны, им было уже не рассчитаться во веки веков. Счет вели живые. И этот страшный счет рос с каждым днем, с каждой поверкой на «аппель-плаце», где вьюга шатала шеренги живых скелетов в обрывках летнего обмундирования. Наверное, они только потому и оставались живыми, что кому-то ведь нужно было видеть, запоминать; кто-то должен был рано или поздно рассчитаться — сполна и за все…
И он тоже смотрел, запоминал, ждал своего часа. Шли месяцы, закончился сорок второй год, после силезских копей было какое-то подземное строительство в Мекленбурге, удушливый от постоянной утечки газов цех гигантского химического комбината «Буна», бараки, бараки, нескончаемые километры колючей проволоки, пулеметные вышки, лай овчарок… Вести о ходе войны доходили с опозданием, но все же доходили; пленные знали о Севастополе, о Сталинграде, о Курске. После Курска немцы особенно свирепствовали — вероятно, это была их последняя ставка, она оказалась битой.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу