Сняли с брони, положили на брезент раненого Лобанова. Он медленно перекатывал из стороны в сторону свою чубатую голову, заводил под лоб синие влажные глаза. Сучил ногами, словно нажимал невидимые педали. Рубаха его на животе чернела от крови.
— Куда тебя, Лобанов?.. Санинструктор! — крикнул Мокеев, наклоняясь к сержанту. — Погоди, потерпи!
— Я вам говорил, товарищ капитан, что он чьмо, подонок!.. — стонал сержант. — Чтоб лучше его пристрелили!.. Чтоб лучше он удавился!.. Теперь мне за него помирать!.. До дембеля две недели, матери домой написал, а теперь мне помирать!.. Смерть моя — на вас, товарищ капитан!.. Вы меня на смерть из-за чмо погнали!..
Он качал головой с потемневшим слипшимся чубом. Глаза его наполнялись слезами. Руки в крови и грязи щупали воздух над раной. Словно боль наполняла все пространство вокруг и он щупал в воздухе свою боль.
— Не умрешь, Лобанов! Санинструктор, ты где, черт возьми!
Санинструктор, белобрысый ловкий удмурт, уже раскрывал свою аптечку, вытаскивал бинты, жгуты, пластмассовый шприц с наркотиком. Солдаты помогали ему, распарывали рубаху Лобанова. На выпуклой, сильной, со смуглыми сосками груди был выколот синий орел, державший в когтях ленту, и на ней буквы: ОКСА-ограниченный контингент Советской Армии. Грудь колыхалась, и орел трепыхал крыльями, теребил ленту, а под лентой в запавшем животе чернела, сочилась ранка, словно второй пупок. Из этой ранки липко, красно текло. Она раскрывалась и закрывалась, как маленький чмокающий ротик, и там, в глубине, в этом ротике, среди пробитых кишок, застряла пуля.
— На вас моя смерть, товарищ капитан!..
Ему вкололи шприц, кровь всосала, понесла в себя струйки наркотика, омывая страдающее сознание, притушевывая боль, туманя солнце, лица солдат, близкую корму транспортера. Сержант водил уже невидящими, затуманенными глазами, орел колыхал на груди ленту, и сквозь белые, опоясывающие бинты проступала ржавчина.
Было слышно, как замполит выходит на связь с полком, сообщает о ранении сержанта. Просит заставы прикрыть направляемый в полковой госпиталь транспортер.
Сержанта погрузили в люк, задраили ребристую дверь. Транспортер ушел с заставы. Вырулил на трассу. Мчался, удаляясь, маленький, одинокий в солнечном прахе, и застава провожала его, кидала в "зеленку" гроздья гранат, долбила из пулемета по бугоркам и обочинам.
* * *
Мокеев сидел на зарядном ящике у минометной батареи, чьи стволы и опоры туманно светились на солнцепеке. Замер в тоскливом ожидании, не знал, так ли он поступил, должен ли был кидаться в кишлак.
Жизнь на заставе — среди чужой, враждебной страны, изнуренных солдат, ежедневных и ежечасных обстрелов, в постоянном ожидании потерь, в предчувствии неизбежной беды, — эта жизнь превратила его в узел нервных упрощенных реакций, оставила в нем единственное состояние — выжить, выстоять, сберечь малые горстки людей, кои рассыпаны вдоль обгрызанной трассы, по которой катятся грузовые колонны, питая взрывчаткой и топливом бесконечную, утратившую смысл и очертания войну. И действия его, и поступки, лишенные высшего содержания, не наполненные верой, прозрением, были откликами на множество сиюминутных забот. И в откликах этих присутствовала все та же, вне разума, вне глубокого чувства, задача- выжить, не попасть под пулю и взрыв, сберечь солдат, которых он же посылал под пули и взрывы.
Он сидел на зарядном ящике, глядя на радужную пленку миномета, и кишлак вдалеке безжизненно желтел лепниной строений.
— Товарищ капитан! — К нему подбежал наблюдатель. — Бабаи идут! Тряпками машут! Хотят разговаривать!
Он торопился, цеплял башмаками землю, задевал локтями стенки траншеи. Шел к въезду, к полосатому шлагбауму, увлекая за собой переводчика-таджика и двух автоматчиков, туда, где в окопчике за каменной стенкой укрывался пост и стояли белобородые старцы, длиннорукие, худые, в обвислых тканях.
От их азиатских одежд, выгоревших на солнечном жаре, источались слабые запахи дыма, скотины, кисло-сладкой хурмы и урюка, а в губах среди кольчатых бород булькали, мягко рокотали непонятные слова. Смуглые скрюченные пальцы взлетали вверх, указывали на кишлак, на "зеленку", на брустверы и траншеи заставы.
— Говорят: люди, которых плен брали, хороший бедный люди! — переводил таджик, пропитываясь словами старцев, сначала словно расширяясь, увеличиваясь, становясь вместилищем слов, а потом уменьшаясь, опадая, передавая накопленные слова Мокееву. — Племянница Момада, брат и дедушка! Воевать не ходи! Дома землю рыл, овец гонял!.. Хороший, невоенный люди!
Читать дальше