Волнующее, трогательное и всегда щемяще-печальное это событие — встречи ветеранов! И через двадцать, и через тридцать, а особенно через сорок лет после войны… Ведь такая встреча — это возвращение в партизанскую юность. И каждый из нас стремится быть похожим на себя, каким был сорок лет назад — молодым, крепким, отчаянно-разворотливым и бахвально-задиристым. Но, увы — это уже невозможно. И все три дня мы немного играем самих себя, какими были когда-то. Трудно нам — седым, дряхлеющим, потрепанным судьбой и хворями — быть похожими на себя в юности, но мы стараемся изо всех сил и счастливы, когда что-то получается…
Бесспорно получается одно — наши партизанские песни. Нет уже среди нас былых запевал — начштаба «Боевые друзья» Павла Федоровича Смирнова, комвзвода Михаила Алексеевича Николаева — но под аккомпанемент профессионального молодого баяниста, в автобусах во время разъездов по местам боев или за праздничным столом, мы поем так же искренне, задушевно и самозабвенно, как пели когда-то в партизанской землянке. И в такие минуты мы действительно молодели…
На этот раз по десять — пятнадцать человек собрались из каждого отряда, которые некогда насчитывали по сотне бойцов.
Впервые на партизанские слеты были приглашены Иван Соболев и Павел Оберемко…
Для меня это был прекрасный и долгожданный случай не только наконец-то лично познакомиться и побеседовать с каждым из них, но и развеять сомнения, попытаться отделить реальное в их воспоминаниях от позднейших наслоений.
Тем более что передо мной уже лежала финская анкета «убежавший военнопленный» с фамилиями всех девяти участников побега, о которой еще никто не знал.
Они оба весьма непохожие — Павел Георгиевич и Иван Филиппович. Оберемко — невысокого роста, но плотный, кряжистый, живой по характеру и словоохотливый. В его быстром взгляде и свободном поведении чувствуется воля и уверенность, даже что-то руководящее, хотя руководящих должностей он никогда не занимал. Он как бы всегда обращен к людям, готов в любую минуту поддержать шутку. Наверное, он хорошо смотрится за дружеской пирушкой и непременно бывает в центре компании.
Соболев — другой. Он — шахтер, тридцать лет проработал под землей, но нет в нем ни могучести телосложения, ни привычной шахтерской самоуверенности и шумливости. Он тих, незаметен, на людях старается держаться в тени и обликом напоминает сельского интеллигента, скорее всего — школьного учителя, погруженного в свой предмет. Возможно, это впечатление создают очки, которые он теперь постоянно носит.
Они и вспоминают по-разному.
Прошлое для Павла Георгиевича как бы давно уже кончилось, улеглось, укрупнилось и стало уделом лишь ума и памяти. Он вспоминает охотно, быстро, оживленно, с доверием относясь к чужому уточнению. Ему важны факты, и он с одинаковой степенью подробности рассказывает и о том, что видел и пережил сам, и о том, что слышал от других. Павлу Георгиевичу после освобождения из плена не пришлось испытать никакого унижения, он сразу же был зачислен в армейские кадры и три года благополучно нес службу во внутренних войсках.
Ивану Филипповичу повезло меньше. После освобождения его не взяли в армию, он был направлен на восстановление Донбасса, жил опять в зоне, на работу водили строем, так длилось почти четыре месяца, а потом на восемь лет приписка к угольной промышленности без права увольнения с предприятия. Так и остался с тех пор в Новошахтинске, сделавшемся за сорок лет второй родиной.
Прошлое живет у него не только в памяти, но и в душе. Оттого и вспоминается оно не столько фактами, сколько чувствами и настроением, осевшим на душе от пережитого.
Потому-то Оберемко как источник информации более интересен в живом диалоге, а Соболев — в своих письменных воспоминаниях, когда он один на один остается с чистой тетрадью, как это было в 1970 году.
Беседовали мы и порознь, и втроем.
О побеге и о Грябине Иван не сообщил ничего нового. Весной 1943 года его перевели в соседний лагерь, работал он в лесу, «рвали мох, ломали березовые сучья для метел», и до него впоследствии доходили лишь слухи, что из распределительного лагеря убежало то ли 8, то ли 10 человек, но подробностей он не знал и чем закончился побег тоже не помнит. Числился он тогда «фитилем Парижа» — так называли в лагере ослабевших «доходяг», и два года представляются ему сплошным кошмаром, с непрерывным ощущением отупляющего голода, с постоянными обидами и издевательствами… Правда, были и светлые пятна в том кошмаре. Два или три за все время. Одно из них — встреча в санчасти лагеря с медсестрой Надей, партизанкой из соседнего отряда, раненной в зимнем походе. Она четыре дня держала Ивана в санчасти в тепле и с подкормкой, пока перед проверкой врач не выгнал. Фамилии Нади он не помнил, да и не знал, наверное…
Читать дальше