Гибкую фигурку Ляли облегало гладкое с отливом платье, такое скользкое, что даже грубая, шершавая рука Ермакова скользила по нему. И пол паркетный был скользкий, как лед, будто его натерли лыжной мазью. А свет в зале необычный — то вдруг зажжется оранжевый, то вспыхнет синий, зеленый, а потом вдруг наступила таинственная темнота. «Вишь ты, чего напридумывала себе на потеху проклятая буржуазия!» — невольно подумал Ермаков и даже пожалел, что кружится сейчас в выгоревшей на солнце солдатской гимнастерке, вымоченной на семи дождях и просушенной на семи ветрах. Прошвырнуться бы ему сейчас по скользкому паркетному полу в дорогом темно-синем костюме в елочку с белым уголком над кармашком!
— Какой вы большой, сильный! Как богатырь из сказки. Кружите меня сильнее, товарищ командир, — самозабвенно лепетала Ляля, запрокинув голову и поблескивая белой пилочкой зубов. Она то откидывалась назад, то прижималась к нему, щекоча легкими, волнистыми волосами его вспотевший подбородок. От волос пахло пьянящими духами. У Ивана закружилась голова, и ему показалось, что у него в руках не девушка, а скользкая рыба, которая может вот-вот выскользнуть из рук и уплыть в неведомое пространство. «Ах ты глазастенькая!» — улыбнулся он.
Наконец музыка стихла. Они снова сели за стол, выпили, закусили. Раскрасневшаяся и еще больше похорошевшая Ляля сказала:
— Я хочу спеть!
— Прошу мою любимую, — заказала низким грудным голосом Королева Марго, направляясь к музыкальному ящику. По залу поплыли звуки баяна, зазвучал грустный мотив старинной русской песни, полной печали и безысходной тоски. Лицо у Ляли сразу поблекло, глаза потускнели, будто она после радостных минут снова увидела приближающееся к ней горе. Дождавшись нужного музыкального такта, она задумчиво запела:
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина?
Сначала все начали подпевать ей, но вскоре почувствовали: не надо портить песню, лучше послушать. Ляля пела, как настоящая актриса, вкладывая в песню всю свою душу. Вот она вытянула вперед тонкие подрагивающие руки, склонила слегка голову, точно песенная рябина была она сама.
Тонкими ветвями
Я б к нему прижалась
И с его листами
День и ночь шепталась…
Ермакову вспомнились ольховские рябины, что растут у самой Шилки, представилась Любка Жигурова с золотистыми локонами, и ему почему-то подумалось: «Тоже, поди, где-нибудь крутит с Женькой. Как знать?..» Заключительный куплет песни был полон скорби и щемящего разочарования. У Ляли показались на глазах слезы.
Но нельзя рябине
К дубу перебраться.
Знать, мне, сиротинке,
Век одной качаться…
Песня кончилась, все зааплодировали, а Ляля вдруг заплакала и выбежала через соседнюю комнату на балкон. Ермаков вышел за ней.
Широкие балконные двери были распахнуты настежь. Девушка стояла у перил и как будто прислушивалась к шумевшему под дождем дубу. Иван подошел к ней, осторожно тронул рукой. Она вздрогнула, выскочила с балкона в комнату, упала на диван и, уткнувшись в диванную подушку, заплакала, вздрагивая всем телом.
— Что с тобой? Ну зачем же так?.. — Спросил Ермаков, не зная, что в таких случаях полагается делать. Ему жаль было ее, хотелось сказать какие-нибудь нежные, утешительные слова, но он не знал этих слов и не умел их произносить. Наплакавшись досыта, Ляля подняла голову и, смущенно поглядев на Ермакова, сказала:
— Вы все можете. Дайте мне честное слово, что увезете меня в Россию.
— Но мы же об этом договорились.
— А скажите откровенно, есть у вас на родине девушка? — вдруг спросила она, не поднимая глаз.
— Зачем об этом говорить? Я же не спрашиваю тебя про студента.
— Что он, студент! — вздохнула Ляля и заговорила, как в бреду: — Вы мой идеал. Вы, вы… Какой вы смелый! Никогда не забуду. Ветер рвет накидку, свистят пули. А вы идете, идете под дождем… Такой прекрасный, чубастый. Идете прямо на него, навстречу смерти…
— Ну, разрисовала! Только все было проще. И ветра не было…
— Нет, нет, было все так. Господи! Как я рада, что встретила вас! — торопливо проговорила она и кинула ему на шею руки.
— Ты моя глазастенькая, — сказал, обнимая Лялю Ермаков.
— Увезите меня отсюда, — жарко шептала она. — Я отдам вам все, все. На любые условия. Берите меня, берите, А дома можете бросить, если не нужна…
Ермаков был накален до предела. Ему не хватало воздуха, тесен был воротник гимнастерки. Он прижался к ее груди и весь задрожал, ощутив рукой ее тонкое скользкое платье. «Еще, еще один глоток», — подумал он, как в агонии, но вдруг услышал за дверью знакомый голос Филиппа:
Читать дальше