И снова споткнулся, поспешно поправил себя:
– В жизни что-нибудь надобно делать.
И понял, что с жаром говорит о себе. Это он играючи начал громадный роман, потом начал второй, по-видимому, тоже громадный, да ещё урывками нет-нет да думал о третьем. Это он забивал тетради и папки беглыми зарисовками. Это ему самому не был ясен сюжет, ни один, ни второй, о третьем и заикаться было нельзя. Это он никак не добредет до конца, точно кто-то другой, посторонний, схватив его за руки, не пускает его. Он будто рвется, рвется вперед, а тот не пускает, стоит на пути, перебивает дорогу, толкая его на обочину, в грязь, искусно родня его с Райским, мешая быть настоящим, непостижимым творцом. Шальное подозрение воротилось к нему с новой силой. Ему неотвязно захотелось спросить, откуда Иван Сергеевич так верно, так обстоятельно, так хорошо проник в его затаенные мысли. Он много раз убеждался в беспощадной тургеневской проницательности, однако теперь, когда засвербело это пугливое чувство в изнемогшей душе, будто чья-то злая, лукавая сила скрутила, связала его, вдруг показалось ему, что тут дело, конечно, не в одной проницательности, какой бы тонкой она ни была, что никакой изощренности, никакой гениальности не может достать, чтобы с такой исключительной точностью угадать и предупредить чужие, неприступные мысли, что в этом случае должно быть что-то иное, может быть, тайное, хитрое, опасное для него, тем более, что по силе таланта Иван Сергеевич, по его убеждению, оказывался вовсе не гений. В его душе намекнулся неожиданный страх потерять замечательный замысел, окрылявший его десять лет. Он было начал уже:
– Я дам ему огромную раму…
Но оборвался и камнем умолк, не в силах продолжать о романе, и сидел, обхвативши себя руками за плечи, с особенным, пристальным подозрением изучая Тургенева, сопоставляя, анализируя, тщательно проверяя свой невозможный навет. В полумраке уходящей побледневшей луны Иван Сергеевич выглядел совершенно несчастным. Голова понуро опустилась на грудь. Горькая усмешка кривилась в поджатых губах. Беспомощно лежали утомленные руки. Такой Тургенев представился ему настоящим, таким он готов был любить его искренне, страстно, до слез. Ему и разговор захотелось поскорей перевести на другое, и далее разворачивать перед ним свой роман, и молвить какое-то очень душевное, очень доброе слово, укрепит, ободрить его. Он спросил внезапно в упор:
– А знаете, Тургенев, когда я по-настоящему познакомился с вами?
Иван Сергеевич заворочался, помычал смущенно в ответ:
– У Белинского, кажется, Виссариона Григорьевича. Вы вошли, а я рассматривал что-то…
Смущение понравилось, внезапно рассмешило его. Он засмеялся лукаво и тихо, пряча улыбку в ладонь, и, нагнувшись вперед, таинственно сообщил:
– В Тихом океане, вот где!
Он поймал растерянный взгляд, отшатнулся и нарочно выдержал паузу. Ах, как захотелось подшутить над Тургеневым, поморочить, как перед тем Тургенев для чего-то морочил его привидением. Он покачивался, зажав ладони коленями, поспешно ища, что бы прибавить в этом же роде, да в тот же миг увидел отчетливо то, что с ним действительно произошло, там, в тоске и зное южных широт, и его неготовому озорству не пришлось развернуться в какую-нибудь остроумную вещь. Он было начал таинственно, мрачно, но тут же сам увлекся тем, что хотел рассказать:
– Был штиль, Тургенев, мертвый безветренный штиль, когда ничто не колышется в мире и пропадает надежда на малейшее дуновение ветерка. Давила жара, паруса висели, как тряпки, команда дремала на баке. Я затворился в каюте, чтобы не рехнуться от каменной неподвижности, раскрыл случайно упавшую книгу, она оказалась отдельным изданием “Записок охотника”, которые кто-то сунул мне на дорогу, Юния Дмитревна, если не ошибаюсь, вечная. Хлопотунья, племянница Майковых, не знаю, знакомы вы с ней. Проглядел страницу, проглядел и вторую и заплакал над ними, счастливо так, хорошо. Орел, Курск, Жиздра, Бежин луг так и встали передо мной, так и заходили эти растрепанные, странные, главное, русские люди, то великие, то жалкие в роковой своей неприкаянности, запестрели рощи берез, зажелтели цветущие нивы, разметнулись заливные луга, и вся целиком распахнулась наша грустно-прекрасная Русь.
Иван Сергеевич поворотился медведем, сбросил огромные ноги с дивана, опираясь руками о край, точно собирался вскочить и куда-то бежать, и в тонком срывавшемся голосе брызнули сладкие слезы:
– Живые звуки, точно… верны и не фальшивы, а многое, многое… вылилось бледно, отрывчато, многое только намекнуто, иное даже неверно…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу