– Да ведь это всё, что надобно вам! Самое зерно уже схвачено вами! Сколько ни думайте, лучше не станет. Я сужу по себе. Маменька с детства мне сломала характер. Виссарион Григорьевич недаром величал меня бабой. В самом деле, овечья натура. Есть люди, перед которыми я совершенно теряюсь, стоит им только властно и дерзко взглянуть на меня. О женщинах нечего говорить. Женщины делают со мной всё, что хотят. И вот вся моя жизнь пронизана женским началом. Ни книга, ни что иное не могут женщины заменить для меня. Любовь вызывает расцвет всего моего существа. Вот тогда я и сознаю мою силу. Я и писать могу только влюбленным. Нет любви, и перо вываливается из рук. Стало быть, баста! Всё готово у вас, как хотите. Больше нечего ждать.
Он поверил не сразу, что Тургенев не шутит, что это мнение у Тургенева было серьезно. Он придирчиво вслушивался в каждую интонацию проникновенно-негромкого голоса, однако не обнаруживал ни тени иронии, ни подобия лжи. Это мненье о том, что у него всё готово, не сходилось с его ощущением, что он бессилен писать, что от всего романа есть только самый первый, в сущности, непродуманный, нечаянный проблеск, что ещё предстоит роман выносить целиком и родить в голове, однако Тургенев казался искренен и правдив, и он, вдруг на мгновение поверив ему, вспыхнул счастливым огнем. Он больше не держался за пульс своего самочувствия. Ни малейшего дела не стало ему до того, что подумает, что о нем расскажет злоязычный Тургенев приятелям, разуверится ли в силах его, поверит ли окончательно в глубину его благословенного замысла. Всё это были сущие пустяки. Роман продирался сквозь бестолковые мелкие мысли на первое место, мелкие мысли расступились, обвяли, роман их раздавил, подмяв под себя. Он признался, уже думая только об этом:
– Я совершенно не знаю её, эту женщину, не представляю, какой она должна быть, чтобы, как веревку, бросить ему это зовущее, это бодрящее слово “вперед!”
Иван Сергеевич с флегматичным упреком спросил:
– Вы любили когда-нибудь?
Даже в такую замечательную минуту он не в силах был в таких чувствах признаться и сделал вид, что не расслышал, о чем спросили его, некстати нагнувшись, обдергивая натянувшиеся, жавшие брюки, однако мысль уже получила новое направление и с удовольствием прыгнула в сторону. Тургенев приоткрыл перед ним свою задушевную тайну, и он, невольно припомнив героинь чародея пера, задумчиво произнес:
– Ваши женщины представляются мне чересчур идеальными…
Иван Сергеевич согласился без тени обиды:
– Вы, может быть, правы, да нечего делать, мне попадались только такие, вернее, только такие дороги мне.
Он кивнул головой, продолжая нащупывать то, что никак не давалось ему:
– Я чувствую, что эта женщина должна оставаться такой же честной, такой же чистой, как ваши подвижницы, но она должна быть, она будет иной…
Иван Сергеевич отозвался с простодушной улыбкой:
– Все мы даем только то, что находим в нашей душе, что в нашем сердце живет.
Его мысль споткнулась об это, опала. Её место заняли горькие чувства. Он сказал, ощущая, что он обречен:
– Я не встретил такой…
Голова Ивана Сергеевича слабо качнулась, в голосе пробилась строгая грусть:
– И это верно, конечно. Нам, талантам средней руки, необходима живая натура. Да и с живой-то натурой возишься годы и годы, пока вылепишь подобающий образ. Чего не приходится делать? Я даже пробую вести дневники, с тем, чтобы вжиться, вдуматься, вчувствоваться в чужую, незнакомую душу, претолстенные исписываю тетради, раз в пять толще самой повестушки, прежде чем соберешься с духом писать. Творчество – наша бессрочная каторга, а цепи, что ж, наши цепи внутри нас самих.
Он уже не признавал за собой никакого таланта. Определение талантов средней руки, данное Тургеневым так легко себе и ему, вызвало в памяти многих других. Рядом с Данте, рядом с Шекспиром и Гете он сам себе представился жалким пигмеем. Он не думал о том, нужна или не нужна была этим гигантам живая натура. Мысль не успела подняться, а чувства давили его, убеждая, что было бы стыдно измерять себя меркой гиганта. Он не знал себе меры, однако безличное “нам”, которое так естественно, так беспечно слетело у Тургенева с языка, растревожило, пожалуй, оскорбило его. Чуть не злобно стало мерещиться задетому гонору, будто Тургенев только из барственной деликатности вежливо выронил “нам”, однако ж себя самого к талантам средней руки не причислял, а рассуждал лишь о нем, о смехотворном изгое пер, промолчавшем уже десять лет. Затопорщилась, заскулила опаленная гордость. Он сам сравнил себя с писателями средней руки. К его изумлению, отчего-то не получилось никакого сравнения. Он сознавал себя выше, обильней, полней. В душе теснилась слепая уверенность в том, что живая натура хоть и нужна, да всё же необязательна для него, что он, дай ему только возможность и волю творить, вылепит самый пленительный образ из пыли и роз, примешав к ним таланта и боли. Он вдруг вырос до громадных размеров. Он увидел, что в его душе скопились такие богатства, каких не доищешься у талантов средней руки, и с этой минуты стал убежден, что по силе, по обширности замыслов даже Тургенева превосходит в несколько раз, и его потянуло без промедления выложить всё, что по крохам, по штришку, по черте наживал в эти долгие годы молчания, он не в силах был не открыть этой россыпи до последней песчинки, до последней горсти монет, лишь бы поразить Тургенева своим изобилием, ему самому только теперь так явственно, ярко сверкнувшим в глаза, пусть оно до конца ещё не вызрело в нем, ничего, дозреет потом, в тот миг он в этом сомневаться не мог.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу