Зашел он к ней только после занятий, когда в канцелярии не было никого. Буркнул угрюмо «здрасте» и встал столбом у дверей.
Она, по привычке, копалась в своих бумагах, не замечала. А может, делала вид. Потом обернулась и удивленно взмахнула густо накрашенными ресницами: «Ах, вот он, пропащий!» — как будто бы ничего не случилось, и принялась выговаривать, почему это он не только не ходит за письмами, а и вообще перестал заходить.
— Почему вы молчите! Не знаете, что отвечать?..
Она еще спрашивает! Будто сама не знает… Он не ответить пришел, а спросить. Вопрос тот вертелся на языке, но он просто стеснялся его задавать: неужели не ясно все и без этого?..
Она уронила:
— Я жду.
— Зачем у вас был, ну, этот… Бугаев? — выдавил он наконец. — Зачем он тогда приходил?..
Она вдруг весело рассмеялась: ах, вон оно что! Уж не ревновать ли он вздумал, мальчик? Но это же просто смешно. Обхохотаться можно. Да разве она запрещает кому-то к ней заходить? Ведь книги в библиотеке берет у нее не он же один! И иногда на квартиру, домой к ней заносят. Чего он находит тут странного?..
Она говорила настолько искренне, что Сашке вдруг стало неловко. А что, если зря он подозревает?.. А она уже предлагала садиться, сама придвинула стул, заявив, чтобы он поскорее выбросил из своей головы все эти глупости. Пусть он по-прежнему к ней заходит, она всегда будет рада ему.
Он уходил от нее успокоенный, с новой книгой под мышкой, о любимых своих художниках-передвижниках.
…Сашка с трудом оторвался от этих мыслей и начал думать о композиции, о домашнем задании.
Что было памятным самым в его шестнадцатилетней жизни? Как бегал три лета в подпасках? Или как теплину жгли с мальчишками, из трубы из железной стреляли, палили из поджигов, ловили в Кистеге рыбу, купались? Или по первым проталинам, на не просохшей еще земле, в бабки играли? Сначала конались бабкой: конка, плоцка, бока, ника, жох. Жох — первому бить… А может, как лошадей гоняли в ношнину, ходили по ягоды, по грибы? Земляника, самая ранняя, высыпала у них на лесистой, повернутой к полдню горе, недалеко от деревни. Раздвинешь, бывало, руками траву — и в глаза тебе полыхнет спелая землянижина, крупная, красная, с выступающей зернью на алом блестящем, словно лаком покрытом, боку. Бережно сунешь ее в Лубянку, ищешь другую — и вдруг попадается целая кисточка спелых, одна другой лучше, краснее. Наберешь их букетик, на тоненьких, будто проволочных, ножках, прямо с листочками, с зеленцами, — чудо как хороши. А запах! Сунешь в лубянку нос — так тебя и обдаст духмяным тем ягодным ароматом…
А еще что прочно осело в памяти, это как они с маткой встречали отца из города, когда тот работал в бондарной.
Встречали на лошади, на дровнях. Дорогу передувало. Низкое зимнее солнце кропило снега розовато-оранжевым цветом. Старый их мерин Рыжко, с бельмом на левом глазу, трюхал ленивой рысцой бескрайним заснеженным полем, по которому ветер косо, с шипеньем гнал змеившиеся хвосты поземки. Сашка, укрытый тулупом, сидел в изголовье дровней, хватая ноздрями морозный ветреный воздух, летние запахи сена, брошенного под сиденье, и глядя на убегающую дорогу, на то, как, все уменьшаясь, тонула в дымящейся зыби поземки родная деревня, их дом…
Порой возникал откуда-то за дровнями, словно бы вырастал из сугроба, встречный прохожий. Мать дергала вожжи, Рыжко прибавлял ходу, и фигура прохожего вместе с дорогой быстро бежала назад, хоть и стояла на месте, увязнув одною ногою в сугробе. И снова дымилось шипевшей поземкой пустое бескрайнее поле с полосками дальнего леса по горизонтам, с заснеженными реденькими деревеньками…
Уже начинало темнеть, когда съезжали они с крутого берега Волги на торосистый лед. На горизонте, на том берегу, в сизой вечерней мгле сказочным миражом вставало мерцание многих огней — то открывался глазу далекий неведомый Город.
Отец не всегда дожидался подводы, а шел ей навстречу. Мать бросалась к нему, но он отводил ее руки: «Ну ладно, ладно… Кто это там, Сашка, что ли, с тобой?» Совал под сено покупки, разворачивал лошадь, вваливался, дыша табаком и водкой и чем-то еще городским, непривычным, в дровни, чужой, будто недели, прожитые в городе, отделяли его от семьи; замахивался вожжами на Рыжка: «Нно-о, шевелись, обормот!..»
Рыжка он купил в тридцатых, когда начинались колхозы. В колхоз не вступил, решил подождать. Пошел на ярмарку в город, купил по дешевке, за пачку махорки и тридцать рублей деньгами. Вернулся из города пьяный, ведя в поводу Рыжка. Лошади в том году были настолько дешевы, что их отдавали почти задарма. По округе у них из деревни в деревню бродил, словно призрак, высокий костистый мерин, отощавший донельзя, больной. Прибредая к чужим дворам, потихонечку, жалобно ржал, но везде его гнали, он никому не был нужен, — ведь лошадей все равно отбирали в колхозе. Страшно торчали крестец и ключицы, на черепе, над глазами темнели провалы огромных ямин; задние ноги, худые и длинные, были испачканы жидкими испражнениями. От могучей некогда лошади оставались обтянутые облезлой кожей стропила. Сашка пытался его покормить, нащипал свежей травки, но мерин только понюхал протянутый им пучок, тоскливо глядя на Сашку подернутыми смертной пленкой глазами.
Читать дальше