Лицо Польмана вдруг посерело и погасло. Только глаза не утратили цвет, странную прозрачную голубизну. Они напомнили Греберу другие глаза, которые он видел где-то еще, но забыл где.
– Вы должны вернуться на фронт? – в конце концов спросил Польман.
– Могу отказаться. Тогда меня повесят или расстреляют.
Гребер замолчал, ожидая ответа.
– Мученики христианской эпохи не уступали принуждению, – неуверенно сказал Польман.
– Мы не мученики. Но когда начинается совиновность? – спросил Гребер. – Когда то, что обычно зовут героизмом, оборачивается убийством? Когда перестаешь верить в свои принципы? Или цели? Где граница?
Польман устало посмотрел на него:
– Да как же я могу вам это сказать? Вы слишком много от меня хотите. Я не могу решать за вас.
– Каждый должен решать сам?
– По-моему, да. А как иначе?
Гребер молчал. Зачем я продолжаю задавать вопросы? – думал он. Сижу здесь вдруг как судья, а не как обвиняемый. Зачем мучаю старого человека и призываю его к ответу за то, чему он некогда меня учил, и за то, что я позднее усвоил без него? Разве мне еще нужен ответ? Разве я вот только что не дал его себе сам? Он взглянул на Польмана. И вполне мог себе представить, как тот день за днем сидел в этой комнате, впотьмах или при лампе, словно в катакомбах Древнего Рима, отлученный от работы, каждый час ожидая ареста и без устали ища утешение в книгах.
– Вы правы, – сказал он. – Спрашивать другого означает очередную попытку уйти от решения. Пожалуй, на самом деле я и не ждал от вас ответа. В общем-то, спрашивал одного себя. Но иной раз это возможно, только когда спрашиваешь другого.
Польман покачал головой.
– Вы вправе спрашивать. Совиновность! – вдруг сказал он. – Что уж вы об этом знаете? Вы были очень молоды, и вас отравили ложью, прежде чем вы научились разумному суждению. Но мы… мы же все видели и допустили! Почему? От инертности сердца? От равнодушия? От убожества? От эгоизма? От отчаяния? Но как могла вырасти такая чума? По-вашему, я не думаю об этом каждый день?
Гребер вдруг сообразил, кого напомнили ему глаза Польмана. Того русского, в которого он стрелял. Он встал.
– Мне пора идти. Спасибо, что впустили меня и поговорили со мной.
Он взял шапку. Польман опомнился:
– Вы уходите, Гребер? Что будете делать?
– Не знаю. У меня еще две недели на размышление. Это много, когда привык жить одной минутой.
– Заходите еще! Заходите до отъезда. Обещаете?
– Обещаю.
– Мало кто заходит, – пробормотал Польман.
Гребер заметил среди книг вблизи засыпанного окна маленькую фотографию. Молодой человек его возраста, в форме. Он вспомнил, что у Польмана был сын. Но в нынешние времена о таких вещах лучше не спрашивать.
– Передайте привет Фрезенбургу, если будете ему писать, – сказал Польман.
– Да, конечно. С ним вы говорили так же, как сейчас со мной, верно?
– Верно.
– Что бы вам раньше поговорить вот так же и со мной.
– Думаете, Фрезенбургу от этого стало легче?
– Нет, – сказал Гребер. – Труднее.
Польман кивнул.
– Я ничего не смог вам сказать. Да и не хотел давать вам один из множества ответов, которые суть всего-навсего отговорки. Их предостаточно. Сплошь гладкие, убедительные, но все – пустые отговорки.
– Ответы церкви тоже?
Секунду Польман медлил.
– Да, тоже, – помолчав, сказал он. – Но церкви повезло. Она говорит: «Возлюби ближнего своего» и «Не убий», но говорит и другое: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу» [4] Евангелие от Матфея, 22:21.
. С этим уже много чего можно сделать.
Гребер улыбнулся. Узнал толику давнего польмановского сарказма. Польман это заметил:
– Улыбаетесь. И так спокойны. Почему вы не кричите?
– Я кричу, – ответил Гребер. – Просто вы не слышите.
Гребер постоял за дверью. Свет слепящими копьями бил в глаза. Поблескивала белая штукатурка. Он медленно зашагал через площадь. Чувствуя себя как человек, который после долгого и непредсказуемого судебного разбирательства наконец-то получил приговор и которому едва ли не безразлично, оправдали его или нет. Все миновало, он этого хотел, именно об этом намеревался подумать в отпуске и теперь знал: это отчаяние, и увиливать от него он больше не станет.
Он немного посидел на лавочке, стоявшей на самом краю бомбовой воронки. Был совершенно расслаблен и опустошен и не мог бы сказать, подавлен или нет. Просто вдруг расхотел думать. Да и о чем думать? Запрокинул голову, закрыл глаза, чувствуя на лице солнечное тепло. И ничего больше. Спокойно сидел, спокойно дышал, чувствовал безучастное, утешительное тепло, которому неведома ни справедливость, ни несправедливость.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу