Да полно, действительно ли это губы Береники? Легче всего по нашему желанию меняется рисунок губ: все губы, которые познал Орельен, смешивались в его памяти с губами Береники, Береника перестала быть его сегодняшней любовью, она стала его любовью вообще, любовью, которую он испытывал к другим женщинам, тем неотступным образом женщины, что он пронес через весь неоглядный мрак войны, его юношескою мечтою, его мужской тоской; потом внезапно он вспомнил лепку щек, скулы Береники: веки медленно поднялись, открылись глаза, темные, с косинкой… воспоминание об этих глазах.
— Шутки в сторону, Гюро, — настаивал Бомпар. — Значит, ты клянешься, что это Марсоло?
— Вот, ей-богу, какой! — орал счетовод. — Оглох ты, что ли? Какого тебе еще рожна нужно? Зачем я тебе все это рассказываю, ведь ты сам был на месте… ах, верно, тебя за неделю до того ранило. Когда мы вышли к каналу Элет и заняли деревеньку… как же она называлась… забыл… Впрочем, неважно: туда Мигль первым ворвался… помнишь его — такой мальчик, розовощекий, курчавый, из крестьян, с усиками… Конечно, ты его знал… Он был младший лейтенант, намеревался стать учителем… Взял деревеньку с подразделением пятой роты… Было это сразу же после отъезда Рукеса, его эвакуировали в тыл, и некому было заступиться за Мигля… майор находился в полку, полковник только что отбыл… Ну, всем и вершили Милло с Марсоло… Милло тогда командовал батальоном. В результате к награде представили Марсоло, хотя он даже не показывался на передовой… Ясно, Мигль остался с носом. Не повезло парню. Там, у себя на родине, в Шаранте, он был обручен с одной студенткой естественного факультета… Одиннадцатого ноября утром… нет, вы только представьте себе: одиннадцатого ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года! [2] В этот день было объявлено перемирие между Францией и Германией. (Прим. ред.) .
Французский снаряд — так сказать, сверх программы. Перед самым концом войны артиллеристы опоражнивали снарядные ящики, ну, один артиллерист и пульнул… Ухлопали, укокошили нашего Мигля, мокрого места от него не осталось… Я тогда подобрал его барахло, прочел письмо… Одиннадцатого, в половине десятого утра, в Лотарингии… Эх! «Нерушимое единство фронтовиков»! Говорить-то легко!
Гюро тоже выпил лишнего. Доктор прочел в глазах Орельена явное нетерпение. Бомпар все еще переживал слова Гюро относительно подлости Марсоло. Горка блюдец, по которым ведется счет выпитым рюмкам, постепенно росла. Во хмелю Бомпар становился мрачен.
— Хотелось бы мне знать, — бормотал он, — почему этот майор не пришел? А ведь он в Париже. Работает в министерстве.
— Наверное, он обедает дома, — заметил Орельен.
— Блаженны верующие и пьющие чистую воду! — хихикнул Гюро, проглотив залпом рюмку коньяку. — А я почему в семейном кругу не обедаю? А наш военврач где? Тоже дома изволит обедать? Где Барбентан, я спрашиваю? Они нас просто знать не хотят, вот и все… Мы, видишь ли, для них не слишком-то важные господа… так, шушера одна!
Публика проходила через зал в ресторан, где были приготовлены столики для новогодней встречи. Декер нагнулся к Лертилуа:
— А что, если нам с вами проводить старый год где-нибудь в другом месте?..
Гюро и Бомпар даже не заметили, что Декер расплатился. Вряд ли они поняли, что остаются в одиночестве. Гюро по-прежнему твердил:
— Дай только мне опубликовать мои заметки!
В кафе пахло водкой и пивом, среди кухонного горячего чада слышались звуки аргентинского оркестра. Орельен позволил себя увести и только на площади перед «Мулен-Руж» перевел дыхание.
— Ну-с, что мы с вами предпримем? — спросил он. И Декер, который каждый вечер по-отечески опекал своего впавшего в неврастению друга, предложил:
— А что вы скажете, дорогой, насчет заведения Люлли? Вот вам случай окунуться в гущу штатского существования… Если это, конечно, вам улыбается!.. Господи боже мой!
С этим восклицанием доктор схватил Орельена за руку и удержал на месте: в противном случае его непременно сшибла бы на повороте машина — малолитражный «бугатти», где рядом с юношей развалились на сидении две девицы. И еще долго в ночном мраке были слышны громкие выхлопы автомобиля.
И снова узкий прокуренный бар, залитый розовым светом; и снова красное дерево с медными бляхами, высокие табуреты, бутылки, шекеры, соломинки в стаканах, разномастные и нелепые картинки на стенах вперемежку со знаменами Гарвардского и Иэльского университетов; снова музыка, рвущаяся из дансинга в мавританском стиле, и гул голосов, и смех, истерическое веселье пьяниц и степенных людей, американцев и девиц, непомерно декольтированных дам и их черномазых кавалеров, здешние девушки: Сюзи, Жоржетта, Ивонна… Снова эта атмосфера бессонницы и алкоголя, и томительное бремя ночи, томительное бремя мыслей, толчея танцоров, боящихся сна, боящихся бессонницы… Белоснежные бармены, уже утомленные, но хранившие профессиональную улыбку, приготовляли коктейли. Толстяк Люлли, расталкивающий танцоров своим венецианским брюхом, прихлопывающий в ладоши, подбадривающий публику криком: «Оле! Оле!» Возле прилавка стояла пожилая жирная дама в розовом, с выкрашенной под цвет йода шевелюрой, с обнаженными руками и огромным шелковым воротником, который ниспадал некрасивыми складками с ее отвислой груди; она о чем-то беседовала с мадам Люлли, сидевшей за кассой, слова неутомимо срывались с ее губ в такт ритмическому покачиванию сумочки, унизанной жемчугом, и столь же ритмическим колебанием дряблых телес.
Читать дальше