Эти сцены выразительно предвосхищают сталинские показательные процессы: здесь то же сочетание театральности и пытки, то же подчинение реальности власти языка.
К Пушкину отсылают фразы «Народ безмолвствует» (Эрдман, 1976, 103) и «Павел Петрович – лжедмитрий и самозванец» (Там же, 107). К вопросу об Эрдмане и Гоголе см.: Moranjak-Bamburać, 1987, 80 и далее, указывающую на следующие параллели: отказ от антагонистической структуры и положительных героев; концентрация на активной позиции публики; недоразумения как источник иллюзорного мира; жанр, объединяющий сатиру и фарс.
Если Мораньяк-Бамбурач подчеркивает в драме Эрдмана тему деформации быта (Moranjak-Bamburać, 1987, 83), то Кошмаль справедливо сосредоточивает внимание на языковых мирах: «Юмор в “Мандате“ подразумевает прежде всего критику языковых формул и лишь во вторую очередь, через посредство критики языка, идеологическую сатиру» (Koschmal, 1993а, 238).
В качестве параллельного культурного события, так же вызвавшего революцию и преобразование знаковой системы, следует указать на реформы Петра I (понимание петровских реформ и революции 1917 года рассматриваются и в самой русской культуре как события, находящиеся на одной линии исторического развития, например в сочинениях национал-большевистского толка). Панченко описывает процесс утверждения нового порядка знаков на примере новых титулов и особенно новых праздников, включенных в календарь с 1 января 1700 года (1984, 118 – 130). Утверждение нового дискурса влечет за собой, согласно Панченко, семиотическое перенасыщение, возрастание знаковости (Там же, 129). То же происходит и в «Мандате»: картина, которую Надежда Петровна хочет повесить у себя дома, потому что ей нравится рама и глубокомысленное содержание, получает в условиях постреволюционной жизни новое толкование: «Павел Сергеевич: Нет, вы мне все-таки скажите, мама, что, по-вашему, есть картина? – Надежда Петровна: Столовался у нас в старое время, Павлуша, какой-то почтовый чиновник, так вот он всегда говорил: “Поймите, Надежда Петровна, картина не что иное, как крик души, наслаждение органа”. – Павел Сергеевич: Может быть, все это так раньше и было, а только теперь картина не что иное, как орудие пропаганды» (Эрдман, 1976, 14).
В своей инаугурационной лекции в Collège de France, озаглавленной «Порядок дискурса» (1992), Фуко анализирует различные механизмы контроля и исключения. Он проводит различие между внешними механизмами исключения (запрет, экстрадиция безумия, воля к истине), внутренними механизмами (принципы классификации и распределения, призванные обуздать событие и случай: комментарий, автор, дисциплины) и ограничением субъектов речи (ритуал, тайна, доктрина, воспитание). Для нашей проблематики важна именно «воля к истине», в которой Фуко раскрывает историческую обусловленность.
К этому выводу подводит медиально-социологическое определение власти, рассматривающее ее как механизм редукции сложности (см. выше, Fink-Eitel), чему соответствуют, в частности, идеология и эстетика сталинизма с их редукционистской картиной мира. О редукции как эстетической стратегии эпохи сталинизма см.: Sasse / Schramm, 1997.
Финк-Эйтель называет страх, обусловленный властью, «аффективной антиципацией» (Fink-Eitel, 1992, 52); под властью он подразумевает не столько реальный, сколько потенциальный феномен: власть есть потенциальное принуждение (43); «власть верифицируется свидетельством обусловленных властью нереализованных альтернативных действий со стороны подвластных» (40); власть может воздействовать как только способность воздействия (41).
Например, вполне абсурдное утверждение Валериана Олимповича: «Французы – это единственные русские патриоты» (Эрдман, 1976, 76 и далее), намекающее на франкофильство XIX века; или пенетрантное повторение обращения «ваше сиятельство» (Там же, 68) в эпоху, когда дворянство отменено и находится под запретом.
Любовная перебранка между Настей и Иваном Ивановичем представляет собой яркий пример идеологизации языка в условиях новой власти, поскольку Настя не маркирует свои высказывания как фикцию, а выдает их за реальность: «Иван Иванович: Поверьте, Анастасия Николаевна, что вы проникали мне через усы в самое сердце. – Настя: Милорд, я никогда не говорила, что люблю вас, вы забываетесь» (Эрдман, 1976, 34).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу