Потом, после, Дмитрий не мог надивиться столь странному деянию. Только под воздействием горя и хмеля могла взбрести в голову такая идея, и только такому авантюристу и грешнику, как отец Ипат. Но как Дмитрий сам-то согласился на такое?!
В эту ночь они тайно отнесли урну в часовню, и монах (самочинно в отсутствие священника и его помощников «позаимствовав» в церкви святой воды) окрестил прах Бобра по тем правилам православного и католического крещения, какие он еще помнил, отпел его, а на следующую ночь с помощью Гаврюхи и Алешки похоронил рядом с дочерью. Тайну, кроме них четверых, знали только Люба и Юли.
Живешь-живешь, и вроде все по справедливости, по правде, и вроде все под Богом ходим, а чем дальше в жизнь, тем больше дряни виснет не плечах. Оглянись на себя каждый перед совестью своей, а главное — пред Господом! Открой душу свою до конца! Сколько же гадости выплывет! Ой, сколько!
И ведь все они, знавшие тайну и собравшиеся в часовне после похорон помолиться об упокоении души раба Божьего Бориса, молили Господа не о нем... вернее, не только о нем. Потрясенные и напуганные содеянным, они оглянулись на себя.
Затянули в себя, задумались.
Только Гаврюхе не в чем было особенно каяться. Но он считал гибель Бобра ужасной несправедливостью, упрекал в этом Бога и, понимая, что Бога упрекать — грех, сокрушался и каялся, и просил этого Бога простить и укрепить, и наставить его.
Алешка негодовал. Почему Бог отобрал жизнь у такого человека, а не у кого-то менее достойного, хотя бы у него, Алешки, погрязшего в зависти и злобе. Зависть и злобу он обнаружил в себе по отношению к Юли спустя год примерно после своей женитьбы, и со временем они все росли, расползались в его душе и уже почти вытеснили оттуда все остальные чувства к ней — восхищение, любовь, уважение... Только сильнейшая, дикая страсть все еще сопротивлялась им, не желала уходить и схватывала по-прежнему Алешкино сердце корявыми когтистыми лапами, но и она вздымалась и бунтовала все реже, чувствуя равнодушие Юли. Злоба росла, потому что она не скрывала этого своего равнодушия, а главное — не давала ему детей. «Но ведь обо всем этом князь предупреждал же тебя! А ты все равно полез! Так что ж теперь?! Кто тебе виноват?! О, Господи! Почему ты не взял меня вместо Бобра, как много доброго ты бы сделал этим!»
Юли молилась о неведении. «За что, Боже, ты наказал его? Чем он прогневил тебя? Если только своим язычеством? Но ведь он верил в тебя, любил тебя! Что ж тогда говорить обо мне? Но молю тебя, Боже, не дай Любе узнать! Ты сделаешь ее несчастной, а у меня отнимешь последнее! Не дай ей узнать! Или забери меня к себе, как Бобра!»
Люба молилась о справедливости. «Почему, Господи, ты только отнимаешь у мужа моего? Он потерял самого главного в своей жизни человека, опору свою. Но за славный подвиг еще и в немилость попал. Неужели впрямь рыцари-крестоносцы находятся под покровительством твоим? Неужели не видишь ты, сколько зла несут они людям, прикрываясь именем твоим?! А я? Неужели, наградив таким мужем, заставишь меня расплачиваться за это? Моей бедностью, его невзгодами, унижением княжеского имени, моего и его, — и всю жизнь?»
Дмитрий тоже молился о справедливости, но с удивлением. «За что, Боже?! Ведь самый большой грех мой пред тобою — обман этой несчастной девочки. Но ведь так сложилось до нее! И если я брошу Юли, тогда она станет несчастной! А какой мерой измерить ее несчастья, как сравнить между собой несчастья этих женщин?! А ведь сейчас счастливы обе, и разве это плохо, Господи? Но может, не за это посылаешь ты мне испытания свои, а за гордыню мою? За то, что считаю себя умнее и способнее других? Да, я так считаю... Но ведь без этого не свершишь достойных дел! Или я не прав? Тогда вразуми меня, Господи!»
Главный же грешник, монах, отчаявшийся и совершенно уверившийся в том, что гореть ему в аду синим пламенем, о себе и не думал. Он молился о Дмитрии, просил Бога помогать ему, не оставить милостью своею, а за все грехи, которые совершил или еще совершит Дмитрий, наказывать его, Ипатия. Он готов все взять на себя, потому что теперь уж все равно... Ему все равно! А вот Дмитрия — жалко!
Жизнь в Бобровке притихла в беспокойном ожидании: что Олгерд? Но Олгерд — ничего. Ни кары, ни похвалы. Молчание. Война кончилась ничем, вернее — не кончилась. Никаких переговоров не затеялось, то есть выходило, что на следующую зиму или на лето, но надо опять ждать нападения.
Читать дальше