«Несдержанность — вот, тоже мне, порок...»
* * *
Несдержанность — вот, тоже мне порок;
и сдержанность едва ли добродетель.
Консервы чувств, навяленные впрок,
не разошлет по почте благодетель.
Поди узнай, какого цвета был
весенний дым в календах или идах,
какой по счету ангел вострубил,
что пряталось в речах полузабытых.
Не сухари натолканы в суму, —
неявные отчаянья и тщанья,
и по ночам присутствуют в дому,
как призраки, фигуры умолчанья.
Небытия полно и в бытии,
и пальцы стиснуты, и зубы сжаты,
и где вы, собеседники мои,
которым не ответила когда-то?
Но как теперь я вспоминаю вас,
как неуместно, страстно, запоздало
срываются покровы слез и фраз
с безмолвия, в котором пребывала!
Простите эту каменную даль
и глубину, в которой нету проку,
за всю мою надменную печаль
из робости без страха и упрека.
Прости, я говорю тебе, прости,
за облики в одежках обаянья,
за эту неготовность крест нести
в последнем предвкушенье подаянья.
Была бы и готова я прощать
и плакать вне порыва и вне пыла,
но сдержанность чиновничью печать
на все мои прошения влепила.
ЗАБЫТОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
(«Грузди тут выросли розно...»)
* * *
Грозди тут выросли розно,
купно — трава и атава.
Листья лепечут серьезно:
«Септима, секста, октава...»
Времени в сутках — два мига,
вечная четверть второго.
Что на веранде за книга?
«Огненный столп» Гумилева.
Ствол превратят этот белый
в пламя в мгновение ока
молний парфянские стрелы
из колесницы пророка.
В доме всем клавишам — крышка.
Вышел хозяин — кто сыщет?
Только Эол, как мальчишка,
в скважине дудочкой свищет.
«Москва? Но Москва расколдована...»
* * *
Москва? Но Москва расколдована,
как каждый ее недоскреб,
строителем-зэком вмурованный
в обводку — колымский сугроб.
В ней щи в кабаках переперчены,
и вновь попадает впросак
от нечисти кругом очерченный,
не чающий выжить бурсак.
Москва? Над ее пасторалями
корпят от зари до зари
любимцы двора постоялого,
то вороны, то сизари.
Накаркано, верно, ограено,
упущено из-под крыла.
Окраина? Но и окраина
своих соловьев извела.
Стоит кулинарною книгою,
где выверен говор всех ртов,
поди, пирогами с вязигою
да вязью калашных рядов.
Не помня ни Бармы, ни Постника
над прорвою небытия,
указы нам шлют и опросники
чиновные орды ея.
Уходит в туман белокаменка,
порушена и прощена.
В забытой Москве моя маменька
младенцем была крещена.
И некогда взглядом Овидия
ее Елисейских полей
коснулся всем виям невидимый
бездомный заезжий старлей.
«В неукротимом воздухе прозрачном...»
* * *
В неукротимом воздухе прозрачном
безденежье осеннее гуляет
в плаще из секонд-хэнда, в старой шапке,
с улыбкой смутною глядит на прайды
дворовых кошек всяческих расцветок:
то леопард, то арлекин, то рысь,
то маленькая тихая гиена.
Как переулки любят посещенья!
Два колдовских — Солдатский с Озерным, —
и Ковенский, что улицы длиннее.
Но есть еще четвертый переулок,
в нем в призраке разрушенного дома
театр волшебный с давних пор ютится,
своё лепечут куколки вертепа,
и Верлиока спит на чердаке.
Нева покрыта снегом белым,
все реки — санные пути,
и водным весело наделом
пешком над глубиной идти
с Рождественской — десятой? энской?
пешком, шажком, и был таков,
с Надеждинской, с Преображенской
по Знаменской через Басков.
Опять горят на ёлке свечи,
а улицы, что так пленят,
в негромкой бабушкиной речи
названья старые хранят.
Жизнь оглянуться не успела,
в столб превратиться соляной.
И две любимых церкви целы
на Греческом и на Сенной.
Былые дни, былые дали и отбродили, и прошли.
Я помню слово «цинандали», как прежде помнили «шабли».
Поэтам и аи, и асти — веселый дар,
мнемонимические страсти, оттенок чар.
Стекла окрашивает грани сквозь все пиры
букет забвенный гурджаани, цвет хванчкары.
Но саперави и чхавери — им равных нет!
Налей-ка мне бокал, Этери, забытых лет.
Какие тайные рецепты связали нас,
пьянчужек непонятной секты, на этот раз?
И почему печалью личной нам в память дан
весь этот норов подъязычный забытых стран?
Читать дальше