По будням в радости,
по праздникам в серьезе,
в рассеянности по любви,
теряй печатку в плювиозе,
в вентозе старый шарф порви.
Отчиркать буковку спеша,
пропущенную в белом поле,
ломаешь нос карандаша,
чернила экономишь, что ли?
Но я за то люблю коллаж
(архитектурный омут наш)
дерев, решеток, арки штаба,
что в нем, находка из пропаж, —
твоя фигурка для масштаба.
Дружок, твой легкий шаг таков,
таков рисунка легкий почерк,
что и Растрелли, и Старов —
твои знакомцы паче прочих.
Бежишь в потертом пиджачке,
кидая кепочку на полку,
как пробегал бы в парике,
забыв в прихожей треуголку.
На границе воздушной и водной среды,
где колеблется воздух над кожей воды,
где кувшинки ладонь под ее головой,
мне мерещится профиль загадочный твой.
Он маячит, парит, его нету, он вот,
сверху птица летит, снизу рыба плывет,
над тобой синева, чернота под тобой,
золотой серединой паришь над водой.
Как пойдет она с клюкою через Польский сад,
зинзиверы разнотравья вслед ей зазвенят,
а пока ждёт зурначея их безумный хор,
зензебилью и сиренью пахнет старый двор.
Дремлет древняя царевна дома в уголке,
мертвый жемчуг оживает на ее руке.
В юности золотоглазой в ветхом сентябре
муж привез ее на север, выкрал в Бухаре.
Замирала в раме двери тонкой стрекозой
смуглорозовая пери в кольцах с бирюзой.
Красных башмачков заветных затерялся след,
где разбойники гуляли, хаживал поэт.
Век живет Фатьма из сказки у Фонтанных вод,
а пред ней фата-моргана парусом плывет,
над волной налево купол в звездах ясным днем,
а направо конокрады с бронзовым конем.
Свет повесился, стих ветер, высох водосток,
мусульманский бродит месяц в окнах на восток.
Все наши манеры и моды — блеф;
к этой парсуне, взоры согрев,
нас подводят экскурсоводки-парки:
породистый старый лев,
выживший в зоопарке.
Вот сидит он в кресле прямой, как гвоздь,
поджавши горькие губы,
должно быть, видит он нас насквозь,
что ему наши гекубы,
вцики, газеты, сталебетон,
ночного конвоя взводный,
в нашей пучине он обведен
капсулой глубоководной.
Блик горит в зрачке у него, — знать, свет
от какой-то любимой тени,
и стоит на столе рядом с ним букет
колыванской белой сирени.
Вот пивной ларек у древа,
наш холодный кабачок,
третий справа в группе слева —
безотчетный мужичок;
на его нездешней моське
добродушья штамп лежит,
томик Пушкина в авоське
стеклотару сторожит.
К случаю взор отморожен,
он вне жанра невозможен
с вечным стопарем в руке,
он живет не на проспекте,
не на улице-реке,
в псевдониме топонима,
беспробудном тупике.
Скачет чижиком с Фонтанки,
лысый пыжик набекрень,
блещут милоты медали,
а себя и вспомнить лень,
мы его другим видали,
может, он и этим сыт,
маленький советский Чаплин,
осушивший, знать, до капли
след обочинных копыт,
детским солнышком поваплен,
и в пыли полузабыт.
Пусть воздух, как ваятель, налепит облаков,
а ты прощай, приятель, прощай и будь таков.
Мне жаль тебя отчасти, шагаешь по лесам,
ты сам свое несчастье и наказанье сам.
Идешь, красивый, сильный, нигде тебя не ждут,
а вслед тебя осины по имени зовут.
Мелисса, Милица,
прелестная птица,
любимица лет.
Твои попугаи
сбиваются в стаи,
почуя рассвет.
Прекрасная дама,
старинная дива,
немое кино.
Два профиля разных,
две туфельки красных,
витражная рама,
ночное окно.
Столетье огромно,
но образ твой в нем промерцал,
Мелисса Колонна,
Милица Коломна,
красавица прошлых зерцал.
Накидка лилова,
а ока зрачок голубин,
Мелисса,
Милица Хилова,
актриса,
одна из былых Коломбин.
Не Яннинг, так Кторов,
не Фейдт, так красавец другой;
в пыли коридоров
все напоминали актеров
в соседстве с тобой...
Ах, фотомодели из блица,
с любым визажистом делиться
парсункой, готовой румяниться или белиться,
и гримом, и Римом, и домом не прочь;
а ты белолица.
Милица,
как белая ночь.
Читать дальше