Лишь с той поры, как голос твой глубокий
сумел в мое сознание войти,
ни плотный воск, ни греческие боги
уже не могут сбить меня с пути.
Нет, не к лицу проделки Одиссея
мне в наши дни копировать опять:
на голос твой, сомнения рассея,
иду не погибать,
а воскресать!
Крепости отчетливая карта,
первые прообразы ракет.
Этот гениальный Леонардо
в разных областях оставил след.
То, дивясь стихийному закону,
аппарат летательный чертил.
То писал лукавую Джоконду —
женщину особых чар и сил.
Через времена над жизнью зыбкой
властвует ее глубокий взгляд.
За ее загадочной улыбкой —
целый мир страданий и услад.
И сегодня тайною увенчан
образ в многогранной полноте,
словно миллионы разных женщин
отразил художник на холсте.
Он постиг искусство костоправа,
знал повадки неба и земли.
Перед ним заискивала слава
и снимали шляпы короли.
День и ночь трудился он, как дьявол,
высекал из мрамора коней,
строчки правил, памятники ставил,
начинял петарды для огней.
Этот гениальный Леонардо,
выдумщик, ученый и поэт,
сам горел, как яркая петарда,
посылая в будущее свет.
Он творил — вот главное из правил!
И, вполне возможно, потому
о себе ни строчки не оставил —
не хватило времени ему.
Памятник Хемингуэю в рыбачьей деревушке на Кубе
В рыбачьей деревушке, где Эрнест
держал свой мощный быстроходный катер,
все так же сети сушатся окрест
да смотрят жены в море на закате.
Он сохранял литую тяжесть плеч.
Хоть стал седым и мучила одышка,
еще один ходил на рыбу-меч
и плакал над стихами, как мальчишка.
Он виски пил, курил крутой табак,
крюки сгибал, чтоб с них тунцу не выпасть.
Он был для местных рыбаков — рыбак.
Для остального мира — знаменитость.
И рыбаки по прихоти своей,
с посильною фантазией рыбачьей
ему отлили бюст из якорей —
чтоб видел море и дружил с удачей.
И по металлу ходит странный блик,
как будто снова пребывают в споре
упрямый, несговорчивый старик
и вечное, как беспокойство, море.
А волны мчатся, пеною горя.
Выходят к морю добрые рыбачки,
надеясь, что помогут якоря
кого-то удержать от смертной качки.
Рыбачки смотрят вдаль. Их взор привык
за грозный горизонт лететь, как птица.
И ждут они, наверно, что старик
сегодня ночью с лова возвратится…
Как сны неведомого берега,
как будто радости и раны,
я открываю страны Рериха —
вновь открываемые страны.
Не знали мы подобной Индии,
такой пронзительной России.
Я помню, как внезапно «Идолы»
воображенье поразили.
Река. Языческое капище
за частоколом деревянным.
А человека нет. Он раб еще,
подвластный грубым истуканам.
Мы много плавали и видели,
мы постигали жизнь не в школе.
Но всюду, где торчали идолы,—
там черепа па частоколе…
Светилась перспектива дальняя.
Кисть полотна касалась плотно.
И все тревоги и страдания
с нее стекали на полотна.
Но не давали краски мастера,
и акварели и пастели,
чтоб туча небо напрочь застила
и чтоб сердца у нас пустели.
В горах, в пустыне многоградусной,
считая миссию святою,
искал художник краски радости —
и восторгался красотою.
Что вспомнил фанатичный адмирал,
когда в бою от пули умирал?
Он понимал — лишается руля.
Губами, как желтеющим пергаментом,
он вас вверял заботам короля,
к вам обращался сердцем, леди Гамильтон.
Он был жесток; матросов вешал он;
был предан лишь всевышнему и трону.
И, собственною смертью вознесен,
взошел на Трафальгарскую колонну.
Оттуда — англичане говорят —
он может видеть море и фрегат.
Журчат фонтаны; львы молчат; угас
последний луч; но адмирал со шпагою
не корабли свои — он ищет вас
с отчаяньем и прежнею отвагою.
О леди! Он вас ищет вновь и вновь!
Он понял наконец на пьедестале,
что так его возвысила любовь,
которой короли не обладали.
Столы всего на дюжину персон.
У окон — голубей гортанный говор.
Мадам Дюпо — хозяйка, и гарсон,
кассирша, и уборщица, и повар.
Читать дальше