Мы лежим на косе. Чайки плещут крылом.
Словно медом, светило нас поит теплом.
Каролино-Бугаз, Каролино-Бугаз,
научи удивительной верности нас.
Чтоб лежала любовь под лучом маяков
золотою косой на плечах у веков…
Крепость в Белгороде-Днестровском
Все те ж приметы старых крепостей —
стена, зубцы, безжизненные башни,
ров на пути непрошенных гостей…
Давно окаменевший день вчерашний.
Лягушки сонно квакают во рву,
кузнечики спешат посторониться.
И — никого. Порой спугнешь сову,
дремавшую в проеме у бойницы.
Дворы, давно заросшие травой,
везде остатки козьего помета.
И только солнце с высоты полета
на крепость взор бросает огневой…
Что ж ты стоишь? Зови воображенье!
Возникнет шелк турецкого шатра,
рев янычар, шипучий свист ядра —
все голоса минувшего сраженья.
Ах, память, память! Я тебя боюсь.
Порой при посещении развалин
ты лучше бы молчала — наш союз
невыносимо горек и печален.
Однажды я невольно посетил
былой любви холодные руины.
Скрипел на узком мостике настил.
Все было, словно в крепости старинной:
дворы, давно заросшие травой,
молчанье стен, безжизненные башни.
И понял я под знойной синевой,
что попусту вторгаюсь в день вчерашний.
Я осознал: не нужно прежних нот.
Мне не догнать умчавшуюся стаю.
Ведь я все то, что память здесь вернет
не так приобрету, как потеряю.
На все мои призывные слова
лишь гул из подземелий возвратится
да вылетит всполошенно сова,
дремавшая в проеме у бойницы.
Лихих коней тугие холки,
удар копыт, как динамит…
В степи у города Каховки
тачанка грозная гремит.
Мгновенья замерли в металле,
чтоб, встречным ветрам вопреки,
седые кони не устали,
не поседели седоки.
Они летят в копытном стуке
по легендарной тишине.
Уже их сыновья и внуки
убиты на другой войне.
Уже в степи морская чайка
парит за мощным плугом вслед.
А неумолчная тачанка
несется к нам из прошлых лет.
Во вьюгах зим, весной зеленой,
на конном яростном бегу
конноармейцы Первой Конной
еще стреляют по врагу.
В необозримости пространства,
под грохот бронзовых копыт,
как будто символ постоянства,
тачанка вечная летит.
Звенят натянуто постромки,
сжимает вожжи ездовой.
И расступаются потомки
перед тачанкой боевой.
Мы стоим, как неприкаянные,
слышим шорох ветерка.
Перед нами бабы каменные,
пережившие века.
Лица грубы, цветом глинисты,
под губами — трещин сеть.
Сколько ж надо горя вынести,
чтобы так окаменеть!
Мы стоим, глядим на трещины,
вспоминая, как за миг
каменели наши женщины
от известий фронтовых.
Острым горем заарканенной
трудно бабе. Но, хоть вой,
легче стать внезапно каменной,
чем из камня стать живой.
Оживали наши женщины,
возвращалась доброта.
Только маленькие трещины
оставались возле рта…
Неразговорчивый и странный,
веками вслушиваясь в гром,
Перун, язычник деревянный,
стоял на круче над Днепром.
С чертами, как земля, простыми,
он был людьми боготворим
за то, что был придуман ими
и мог один лишь слыть святым.
Однажды берег словно вымер,
и вздрогнул идол,
и окрест
он увидал: идет Владимир,
чтобы на нем поставить крест.
Под шепот волн и шорох злаков,
под беспощадный шум подошв
Перун все понял —
и заплакал.
(А может, просто грянул дождь.)
И было странно чуть и струнно
Веревки свистнули у ног.
И был закончен пир Перуна —
во имя бога свален бог!
Его в бока кололи долго,
и от проклятий он оглох.
Так люди оскорбляли бога,
как бог их оскорбить не мог!
И, осквернен копьем и словом,
осмеян на чужом пиру,
святой Перун бревном дубовым
поплыл по синему Днепру.
Хоть не умел огня он высечь,
а истуканом был немым,
кидалось в воду много тысяч
огнепоклонников за ним.
И светлый князь отставил чашу
и выслал лучников вперед,
чтоб взять язычника под стражу,
лишь тот минует поворот.
Читать дальше