Бродский говорил, что о Нью-Йорке невозможно писать стихи, потому что этот город не подвластен поэтическому ритму. Что ты об этом думаешь?
Я хочу напомнить тебе другую мысль Бродского: «Я мономужчина». Всем известна его великая любовь, но, мне кажется, он просто стеснялся признаться, что этой любовью была не М. Б., а Петербург. Я уверена, что на самом деле Бродский писал о Нью-Йорке, только не напрямую. То есть он мог писать о чем угодно, но Нью-Йорк там тоже присутствует. Потому что о Нью-Йорке невозможно не писать. Я не знаю, каким нужно быть мертвецом, чтобы этого не делать. Бродский жил в Вест-Виллидже, на Мортон-стрит, у Гудзона. Это место как бы зеркальное отражение того района, где живу я. Та же ось. Он постоянно говорил, что обожает свой Вест-Виллидж, где выходишь из дома и впереди река. Когда я говорю про свою реку, то забываю все цитаты, все идеи, все языки. Я считаю, что если человек счастлив в том или ином месте, то он не может не признаваться этому месту в любви. Что Бродский и делал, только он как бы смещал эти свои признания. Кажется, Тынянов писал, что в прозе очень важно научиться лгать. Если ты, будучи ребенком, стоишь на остановке, ждешь троллейбус и видишь, что рядом какой-то мужчина упал и забился в припадке, то, когда через 20 лет ты решаешь об этом написать, это должен быть не мужчина, а женщина. Ты меняешь плюс на минус, черное на белое, нанизываешь что-то еще, в чем тоже что-то меняешь… Надо бы написать что-то прозаическое.
Как уживаются в твоем сознании Петербург и Нью-Йорк? И почему, на твой взгляд, в стихах о Нью-Йорке на русском языке в качестве двойной экспозиции чаще Москвы проступает Петербург, причем не только у петербуржцев (например, у Ивана Елагина)?
Во всех его письмах и интервью, которые я читала, Елагин постоянно вспоминает, как он пришел в Фонтанный дом к Ахматовой, – это к тому, что для него Петербург был важен своей литературной традицией. Другой пример, не связанный с Нью-Йорком, – это Екатерина Симонова, моя коллега по нижнетагильской поэтической школе. Она всю жизнь живет в Нижнем Тагиле, но написала книгу стихов о Петербурге и парижской эмиграции. Возвращаясь к Елагину – если он, как Мандельштам, мучался тоской по мировой культуре, то какая разница, где он жил?
У меня в цикле «Нью-Юнна» есть «Эмпайр-стейт-билдинга игла». Понятно, что для русских поэтов в Нью-Йорке есть своя «Адмиралтейская игла». Есть некая «адмиралтейскость» этой иглы в ощущении города. Это все та же «радость-страдание», о которой писал Блок. Нью-Йорк – это «пунктум», если пользоваться термином Барта. Это укол. Но, в отличие от Петербурга, это веселый пунктум, в то время как в Питере он настоящий. В Питере это ощущение сжимает тебя целиком, а здесь ты как будто болтаешься где-то вверху, как дирижаблик. Тебе может быть больно, может быть весело, но здесь ты всегда как бы наверху.
Когда я готовила свою книгу «Возникновение колокольчика», я заметила, как много в ней оказалось таких слов, как «парить», «парящий» и так далее. Откуда, я думаю, это идет? А если говорить о названии другой моей книги – «Лето, полное дирижаблей», то на самом деле это название страшненькое. У Александра Иличевского есть роман «Матисс», где герой решает, что талантливых людей нужно хоронить, не зарывая их в землю и не сжигая, а привязывать их тела стропами к дирижаблю и запускать дирижабль в небо, чтобы он там летал, парил. То есть мои дирижабли – это такие летающие гробы. Наверное, я будущий прозаик, потому что люблю лгать. По крайней мере в названиях.
А с чем Нью-Йорк, так сказать, «рифмуется» по-русски? Как писать о новой топографии средствами русских рифм и размеров? У тебя есть, например, такие рифмы: «Манхэттен – силуэтом», «камнем – Гарлем», «в руке – JFK», «кливер – Ист-Ривер», «Ист-Ривер – вымер» и даже «Нью-Йорк – тёрпк». Прокомментируй, пожалуйста.
Это трудный вопрос. Я не знаю, как это получается, не могу объяснить. Само приходит. Могу привести смешной пример. В переписке Георгия Иванова и Владимира Маркова, который недавно умер, есть место, где Марков цепляется к одной строчке Иванова и просит что-то объяснить. А Иванов ему пишет: «Был в начале века такой поэт Фруг. Так вот он говорил: «Я не могу объяснить свои стихи. Так выпелось»» [352]. Так «выпелось», понимаешь? Вот «иглу» я могу объяснить, а рифмы – нет. Но если бы я была исследователем, то именно это меня интересовало бы в первую очередь. Вообще новые рифмы – огромный комплимент, потому что в них как бы нерв языка. Ведь интересно же, как, где, когда и почему рождаются новые рифмы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу