против общества. Образы Люцифера, Каина, Манфреда суть только литературные приемы,
художественные маски. Носитель гениального поэтического дарования, Байрон как человек обладал
скромным масштабом; никакого воплощения в человечестве титанов у него в прошлом не было.
У Лермонтова же -- его бунт против общества является не первичным, а производным -- этот
бунт вовсе не так последователен, упорен и глубок, как у Байрона, он не уводит поэта ни в
добровольное изгнание, ни к очагам освободительных движений. Но зато лермонтовский Демон — не
литературный прием, не средство эпатировать аристократию или буржуазию, а попытка
художественно выразить некий глубочайший, с незапамятного времени несомый опыт души,
приобретенный ею в предсуществовании от встреч со столь грозной и могущественной иерархией, что
след этих встреч проступал из слоев глубинной памяти поэта на поверхность сознания всю его жизнь.
В противоположность Байрону Лермонтов -- мистик по существу. Не мистик-декадент поздней,
истощающейся культуры, мистицизм которого предопределен эпохой, модой, социально-
политическим бытием, а мистик, если можно так выразиться, милостью Божьей.
Лермонтов до конца своей жизни испытывал неудовлетворенность своей поэмой о Демоне..
Очевидно, если бы не смерть, он еще много раз возвращался бы к этим текстам и в итоге создал бы
произведение, в котором от известной нам поэмы осталось бы, может быть, несколько десятков строф.
Но дело в том, что Лермонтов был не только великий мистик; это был живущий всею полнотой жизни
человек и огромный -- один из величайших у нас в XIX веке -- ум. Богоборческая тенденция
проявлялась у него поэтому не только в слое мистического опыта глубинной памяти, но и в слое
сугубо интеллектуальном, и в слое повседневных действенных проявлений, в жизни. Так следует
понимать многие факты его внешней биографии -- его кутежи и бретёрство и даже, может быть, его
воинское удальство. (К двадцати пяти годам все эти метания Лермонтова кончились, утратили для
него всякий интерес и были изжиты). В интеллектуальном же плане эта бунтарская тенденция
приобрела вид холодного и горького скепсиса, вид скорбных, пессимистических раздумий чтеца
человеческих душ. Такою эта тенденция сказалась в «Герое нашего времени», в «Сашке», в «Сказке
для детей» и т. д.
Но наряду с этой тенденцией в глубине его стихов, с первых лет и до последних, тихо струится,
журча и поднимаясь порой до неповторимо дивных звучаний, вторая струя -- светлая, задушевная,
68


теплая вера. Нужно быть начисто лишенным религиозного слуха, чтобы не почувствовать всю
подлинность и глубину его переживаний, породивших лирический акафист «Я, Матерь Божия, ныне с
молитвою...», чтобы не уловить того музыкально-поэтического факта, что наиболее совершенные по
своей небывалой поэтической музыкальности строфы Лермонтова говорят именно о второй
реальности, просвечивающей сквозь зримую всеми -- «Ветка Палестины», «Русалка», изумительные
строфы о Востоке в «Споре», «Когда волнуется желтеющая нива...», «На воздушном океане...», «В
полдневный жар в долине Дагестана...», «Три пальмы», картины природы в «Мцыри», в «Демоне» и
многое другое.
Но дело в том, что Лермонтов был не «художественный гений вообще» и не только вестник, --
он был русским художественным гением и русским вестником, и в качестве таковых он не мог
удовлетвориться формулой «слова поэта суть дела его». Вся жизнь Михаила Юрьевича была, в
сущности, мучительными поисками, к чему приложить разрывающую его силу. Университет, конечно,
оказался тесен. Военная эпопея Кавказа увлекла было его своей романтической стороной, обогатила
массой впечатлений, но после «Валерика» не приходится сомневаться, что и военная деятельность
была осознана им как нечто, в корне чуждое тому, что он должен был совершить в жизни. Но что же?
Если бы не разразилась пятигорская катастрофа, со временем русское общество оказалось бы зрителем
такого -- непредставимого для нас и неповторимого ни для кого -- жизненного пути, который привел
бы Лермонтова-старца к вершинам, где этика, религия и искусство сливаются в одно, где все
Читать дальше