А это что, спрашивает сестра.
Катафалк.
Зачем?
Ах, ну за ним, говорю я. Пошли, я тебе его покажу.
Беру ее за руку, и мы идем через дорогу, у которой в этом месте горб такой сделан, чтобы дождик стекал. Потому что дождь уже начался, нам это слышно, мы просто его еще не чувствуем. Потому что мы под яблонями идем, а они его не пропускают.
Ты кабинет уже когда-нибудь видела, спрашиваю я свою сестру.
Нет, говорит она, а он тут есть?
Да, говорю я, там, наверху. И показываю на дом господина Вейльхенфельда. Пошли?
Ну, пошли.
А потом, когда мы уже пару раз обошли лошадь с катафалком, и потрогали его — а лошадь не стали трогать, — и руки вытерли, и еще под яблонями немножко постояли, у ворот, и оттуда еще все внимательно осмотрели — никто нас не зовет, никто на нас не ругается, — живо во двор, он таким булыжником вымощен, и через двор к двери дома, которая открытая стоит. Между булыжниками трава растет. Слышно, как в доме, внизу, машина бухает. Она фальцевальная, с картонажной фабрики Лампрехта. Она к концу года закроется, и тогда станут сносить дом, говорит мама отцу и мне. Тогда на этом месте выроют яму и над ней построят что-нибудь еще, но что именно, она пока не знает. А знают ли оба лампрехтовских рабочих, что над ними жил философ, который последнее время вообще не выходил из дому и теперь умер? Я захожу в дом, а сестра останавливается на пороге.
А кабинет этот — он там, внутри?
Да, говорю я.
А потом, когда уже сестра подошла ко мне, и огляделась на лестнице, и никак не может решиться, я беру ее за руку и говорю, что уже пора.
Что пора?
Посмотреть на кабинет. Пошли, вот тут, вверх по лестнице. Давай иди за мной.
На площадке душно, тут, наверное, не проветривают, лестница почти черная. Потом еще пять-шесть шагов прямо.
Чего ты так идешь медленно, говорю я сестре и тащу ее за собой.
И снова поднимаюсь на несколько ступенек, и вытягиваю шею, и прижимаюсь к стене, чтобы меня не было видно, если кто сверху смотреть станет. И поднимаюсь дальше, сестра за мной, а над нами — похоронные кучера. Ступеньки сперва под ними скрипят, потом под нами.
А это он, спрашивает сестра. Кабинет?
Нет, говорю я, это не он.
Перед квартирой господина Вейльхенфельда они ставят пустой гроб, прислоняют его к стенке. Снимают свои шляпы с кистями — я уже видел такие, когда дедушку хоронили, а сестра моя нет — и собираются постучаться в дверь. Но тут, шаркая туфлями, выходит фрау Абфальтер из кухни, все еще в своем резиновом фартуке, которая, наверное, услышала шаги на лестнице. И, потому что она у господина Вейльхенфельда ни к чему не хочет притрагиваться, распахивает дверь палкой от швабры и приветственно щурится им, потому что она всех с кладбища знает, вероятно.
Дождик сегодня, говорят кучера, держа в руках свои шляпы.
Да уж, с самого утра зарядил, отвечает им фрау Абфальтер.
Ну, так что, говорят кучера.
В кабинете, говорит она.
И выдвигает задвижку, потому что гроб в двери не проходит, открывает вторую створку. И вся квартира открыта.
Пошли, говорю я сестре.
Здесь пахнет так, говорит она.
Ну и что же, говорю я и хватаю ее за руку, но она руку отнимает, мне надо сперва поймать ее, и мы дальше поднимаемся. И смотрим из-за перил, как кучера, которые уже снова надели свои шляпы, с грохотом заходят, неся гроб, сперва в коридор, а потом в кабинет господина Вейльхенфельда, и это самая темная его комната, потому что окна все досками заколочены.
Он вон там, за дверями, говорю я.
Кто, спрашивает сестра.
Кабинет.
Там я два раза был, а сестра вообще никогда не была. И где господин Вейльхенфельд, с тех пор как он три года назад у нас появился, проводил почти все время, и где его видно было через окно, если наверх смотреть. Здесь за одним из столов он сидел над своими трудами. Пока у него, потому что у него дрова кончились, пальцы не стали мерзнуть, последнее время он даже писал, не снимая перчаток, рассказывал отец, когда он ему мазь специальную прописал, от холода. Чтобы на пианино играть, об этом уже и речи быть не могло, а труды свои, в которые он в теплые времена столько вложил, он уже не мог продолжать, потому что его мучили мысли об их ненужности (отец), и он отодвигал их все дальше от себя, сперва на середину, а потом совсем к краю эркерного стола. И сидел в холодных сумерках, и смотрел, как время проходит, и как вся его философия растворяется в скуке и страхе смерти, говорит отец. И барабанил замерзшими пальцами по пустому столу, чтобы хотя бы себя услышать в окутавшей его тишине, говорит он. А теперь его надо увезти как можно скорее, потому что он сам совершенно опустился и кабинет тоже запустил.
Читать дальше