Иногда выпадали дни откровенно страшноватые: приподымались небеса, и неведомо откуда прорывался, мгновенно наводняя все окрест, жесткий, льдисто-белый, омертвелый и безжалостный Свет, исходящий ниоткуда.
Это был свет беды, надвигающейся на землю.
Потом и вовсе пошли дожди — холодные, надоедные, сварливые.
Тучи бежали, цепляясь чуть ли не за вершины сосен. Даже и в полдень оставалось сумрачно: весь день в комнатах не гасили свет, но и свет тот был какой-то хворенький, болезненно-желтенький, вот-вот, казалось, иссякнет, и мы навсегда останемся в этой погребной полумгле.
Мозглой сыростью было исполнено все вокруг. Весь мир был пресыщен этой въедливой казематной волглостью. Пеленки не сохли. Их мы развешивали на печке — от этого и в доме тоже тяжко висел влажный душный дух.
Мы одевались тепло и крепко, но все равно казалось, никак не возможно согреться: зябкая меленькая дрожь постоянно жила где-то возле сердца.
Такого властного неуюта в мире мы еще не знали.
Мы, как могли, как умели, старались спасать друг друга. Были старательно бодры, говорили преувеличенно громко, обнимали друг друга с чрезмерной пылкостью, двигаться предпочитали шумно, смеяться звончее, — но стоило лишь взглянуть за окно, как становились смешными и грустнопонятными все эти ухищрения: с севера грозно и спешно неслись и неслись на наш дом тучи — как дым от далеких пожарищ.
И — ни на секунду не оставляя — необъяснимый — реял вокруг словно бы запах тревоги.
Было почему-то тревожно — за детей, за сына, за стариков, бредущих под дождем за буханкой хлеба, за зверей, за птиц, оставшихся зимовать и поверивших людям, за нашу с ней нежность и понимание, за нашу с ней жизнь, за Жизнь вообще…
Я пошел к сараю за дровами и вдруг услышал, как невдалеке закричала собака.
Она именно кричала — не лаяла, не выла, не скулила. Было впечатление, что ее истязают. Она голосила навскрик — как от неравномерно наносимых ударов.
Невозможно было слышать это. Я побежал — то и дело оскальзываясь по грязи, как по жирному льду.
Была середина дня, но уже стояли сумерки. Лил дождь.
Я очень скоро нашел двор, откуда несся крик, и бесцеремонно толкнул калитку. Калитка была заперта. Я ударил плечом с разбега и сорвал щеколду.
Я — человек не храбрый, но в ту минуту, пребывая в тихоклокочущем, меня самого пугающем, бешенстве, готов был броситься в любую драку, хоть до смерти, с истязателем.
Не оказалось никакого истязателя.
Мне предстала картина, отвратность которой мне не избыть из памяти, наверное, никогда.
В грязи и кровавой блевотине, под дождем, околевала, содрогаясь от судорог и крича от боли, цепью прикованная к будке собака.
Пыталась вставать на дрожащие лапы и тут же пьяно и весело заваливалась набок, вновь колотясь от разрывающей ее изнутри боли.
У нее, бедолаги, была еще и течка. И целая свора глиной наляпанных, мокрых, в грязную толчею сбившихся псов оживленно-весело, но и с явным уже недоумением, суетились над ней, устраивая время от времени свирепую кратко-вспыхивающую грызню за право овладеть этим жалким, предсмертно голосящим куском плоти, еще шевелящимся и похожим более всего на шматок насквозь мокрого, грязной глиной, кровью и блевотиной изгвазданного войлока.
Они не могли, конечно, взять в толк, что она умирает. Запах, который от нее исходил, говорил о жизни, только о жизни, о готовности к новой и новой жизни, а она ползала кругами в грязи, билась навскидку и пронзительно кричала. Я стал стучаться в дом.
— Что же вы делаете, сволочи?! Убейте ее!
Но в доме царило молчание. Дверь была заперта.
— Уехала она… — услышал я голос. Из-за соседского забора боязливо выглядывала голова старухи. — Дала ей крысиного яду и уехала.
Я пошел к соседу. У соседа было ружье.
Я прошел всего лишь метров двадцать, как вдруг меня достиг вопль, исполненный такой пронзительной боли, такой беспомощной тоски и отчаянной муки, что я невольно остановился.
Прошла минута. Две минуты. Я стоял и ждал.
Прошло десять минут — там оставалась тишина.
Я понял, что уже не нужно никакого ружья.
Я избегаю думать об этой старухе-отравительнице, до сих пор избегаю. Я стал избегать встреч лицом к лицу с ней. Не могу внятно объяснить, почему. Ни отвращения, ни ненависти, ни даже особой неприязни у меня к ней нет.
Просто — когда я вижу ее, я не могу не вспоминать тот грязно-дождливый день и не могу избавиться от ощущения, что именно тогда — из-за нее — какая-то медленно действующая отрава проникла и в нашу жизнь — я не имею в виду жизнь нашей семьи — в жизнь, окружающую нас.
Читать дальше