Я встал у приоткрытой двери, глядел на него и не мог шевельнуться. Меня — как парализовало. Я не могу объяснить, что стряслось со мной.
Боль и ужас отцовства вдруг ясно и безжалостно пронзили меня и принялись яро терзать. Я не знаю, что случилось со мной.
Передо мной был человечек — сын мой, — доверчиво и сладко внимающий снам о еще неведомой ему жизни. А я на него взирал — отец его — и меня раздирало в болезненные скорбные клочья оттого, что я ведь, если честно, и ведать не ведаю, как и что надобно делать, чтобы жизнь вот этого вот человечка получилась жизнью Человека. А он, не спросясь, уже живет, и в нем нет никакого сомнения, что я-то, отец, ведаю все об этой жизни, и он верит в меня, как в Воздух, как в Воду, как в Сон, — он мне доверился, он мне доверен, а я… не знаю, что есть жизнь.
В ноздрях моих все еще скверненько тлело воспоминание об отвращающем запахе смертного тлена; перед глазами моими, воспаленно впечатанная, все еще стояла картина всего того, что так грубо-уныло, грязно-сумрачно, скорбно, оскорбительно и скучно-мерзостно окружало лилькину смерть да и, видимо, жизнь; во мне еще стоял, таял, не мог растаять как бы отзвук того отчаянно-виноватого, душу бессилящего, вопленного стона, каким сострадательно воскликнула вся человеческая суть моя при виде этого изуверского (так и хочется сказать, глумливого) Одиночества, с каким повенчалась при жизни Лилька и каким увенчана стала житая Лилькой жизнь… — и я об этом только молил в те минуты Господа Бога, и только одного его горячо, косноязычно молил, Господа Бога, чтобы милостив сделался к сыну моему и не допустил до страшного греха не востребовать главнейший талант свой (единственный от рождения всем вручаемый) — талант оставаться человеком на этой земле, талант быть .
Я так молился об этом, так уж видно чересчур горячо, и страстно, и истово, и настырно, что когда обнаружил это (я молился, как домогался!) — тотчас сконфузился, мне стало неловко и дурно и, с удивлением теряя сознание и уже сползая по косяке на пол, я успел только одно-единственное пролепетать в оправдание: «Не о себе… ведь Ты понимаешь… о нем, о сыне моем…»
Она была одинока неправдоподобно. Некому оказалось не только хоронить ее, но даже и наследовать сберкнижечные какие-то накопления Лильки и дом ее. Совсем уж фантастика в наше время.
Собаки разбежались. Дом остался стоять, как стоял. Судя по малотоптанному снегу вокруг, даже бичи не очень-то охотно разворовывали его.
Он, как зачумленный, остался стоять, этот дом. Как клеймом отмеченный.
Впрочем, тут нужно уточнять: Лильке принадлежала лишь половина строения и половина участка. На другой — жили совершенно к Лильке отношения не имевшие, только на летний сезон приезжающие люди.
Даже Роберт Иванович толком не знал, из каких они — то ли очень научные работники, то ли торговая сеть — одно было ясно видно: не из нас, не из голытьбы.
«Жигули», всегда новехонькие, все лето стояли у них за забором. Белье стирали в стиральной машине. А отдыхали — под большими пляжными полосатыми зонтиками, читая книжки и щелкая семечки. И пудель у них, натурально, тоже был.
Пудель у них был, поскольку (как потом выяснилось) детей из соображений семейной экономики они в хозяйстве не держали. А до пуделя существовал (как тоже потом, на суде, выяснилось) племянник.
Племянник уже и тогда был мальчик современный — буйнопредприимчивый бездельник. (Сейчас, попав под амнистию, он держит крупное малое предприятие с малой ответственностью. Что-то вроде: «Мониторинг, горючее секонд-хэнд, а также фотомодели а ля рюс с самовывозом на дом для оказания консалтинговых услуг по системе Пи-Си Ай-Би-Эм».)
Но тогда-то — до пуделя — он был совсем еще мальчик — нежный, кудрявый и к тете с дядей ласковый. В магазин попросишь, всегда сходит, но (как выяснилось на суде) сдачи никогда не приносил. Но — нежный был очень, особенно когда в ясельки ходил. После яселек, правда, сразу портиться стал. Но в школе учился хорошо — рублей на тридцать в неделю (десять троек, или шесть пятерок, или пятнадцать двоек — руль за балл — такую ему таксу тетя с дядей установили).
Все десять классов он целиком кончил, а потом пришел к любимой тете-дяде и говорит, я, говорит, в Университет Ломоносова мылюсь, так что вы мне мои будущие отметки заранее обналичьте, не то хуже будет. Я, говорит, десять классов целиком кончил, бля, и от вашей отсталой системы оплаты труда, бля, совсем испсиховался.
Читать дальше