Седой считает, что всякому осколку есть место — в общей топке все спечется в «друзу». У Седого безотходное производство — заслушаешься!
— Справедливость возможна? — спрашивает он.
— Да!
— На каких условиях?
Отвечают наперебой.
— Справедливость возможна лишь при: Силе Духа, Неустрашимости Мысли, Готовности Действий — без оглядки, не выгадывая себе ничего личного!
— Награда?
— Наградой становится сама Справедливость, сознание ее торжества…
Прошло время, кануло в небытие, когда Седой чувствовал себя словно занял грош на перевоз души, да все не забирали, а тут уже проценты, да немаленькие, вовсе не рублевые, на тот грош спрашивали… Совесть спрашивала. Взялся учительствовать — отрабатывать то, что понимал под «долгом».
«Как замесим, так и вырастут!» — говорит Седой.
Всему свой спрос. Теперь уже и Извилина задает, как казалось Седому, глупые вопросы.
— Всерьез считаешь, что у меня есть желание опубликовать диссертацию под названием: «Некоторые психологические аспекты в практической подготовке детей к диверсионной работе»? — удивляется в свою очередь Седой.
О «детстве» споров много — хорошо хоть, дети их не слышат…
— А для взрослых на пол душевной ставки уже вроде шамана? — спрашивает Извилина.
Седой шутке не улыбается. Старый ворон даром не прокаркает; либо про то, что будет, либо про то, что есть: — Верующий ли ты человек? — впервые и прямо в лоб спрашивает он Сергея.
Вопрос вопросов. Извилина медлит, прежде чем ответить, осторожно подбирает слова.
— Можно сказать, я человек ведающий. Я ведаю и принимаю близко к сердцу то, что ведаю.
— Если что, тетради у старой яблони откопаешь. Он пожара опасался…
Извилина понимает, что говорится о тетрадях покойного Михея. И о какой яблоне сказано, тоже понимает. Только то, что Седой начинает его в наследники готовить, не нравится.
— Некоторые считают, что Михей мне дела передал — с рук в руки. Знаешь же такое поверье? Ни один знахарь умереть не может, пока дела свои кому–то не передаст…
Вода ума не смутит, — думал Седой, пока не увидел океан. И то видел, как океан человека не отпустил. И сам его мощь и жадность прочувствовал на том африканском берегу, когда пытался этого человека спасти… Океан пониманию такая рознь, казалось бы дьяволу ни в жисть этакого не сочинить, не удумать. А он есть. Не дьявол — океан. Здесь старый опыт не помощник. И читая тетради Михея думал: вот человек — что океан, а вот божий ли океан, дьявольский, уму непостижимо — словно слились в один, такой каким ему и должно быть.
Михей умер, а не отпускал…
Седой с утра немножко не в себе. Не дает покоя — в последнюю ночь, перед тем, как разъезжаться, в бревнах старой припечной стены вроде кто–то скульнул чуть–чуть и затих. Седой помнил, что слышал плач домового, когда умирал Михей, и вот опять, показалось ли, приснилось? Не так явственно, как в ту ночь, когда «домашний» сел на грудину и, с какой–то горестной яростью, принялся раскачивать Седого вместе с кроватью так, что железная спинка стала бить в стену. Тогда Седой все чувствовал, все понимал, силился открыть глаза, но не мог — ладошки мохнатые были прижаты, не давали поднять веки, тело словно деревянное, только мысль металась по всему, до самых пят, а когда домовой отпустил, слеза горячая упала на щеку — след оставила. Деревянно сел, сошел на пол, на негнущихся подошел к настенным часам, зажег спичку — глянул, запомнил время, потом вышел во двор. Луны не было, а звезд был миллион. Вот так оно и бывает. За делами и ночи не разглядишь. Когда ею любовались, а не использовали? Посидел на лавочке. Вернулся, по какому–то наитию откинул занавеску посмотреть на Михея — он до морозов любил спать в приделе, тронул рукой за плечо и понял, что тот умер…
Каждой смерти предшествует собственная битва. Михей боролся с недугом по всякому, пока тот не уложил его в кровать. Но и здесь Михей не сдавался, пробовал что–то писать в своих тетрадях, править, потом надиктовывать, отдавал какие–то распоряжения, о которых потом забывал, требовал и обижался насчет других «дел», что оказались не сделаны, хотя о них ничего не говорил, а только думал. Собственные мысли все чаще казались ему собственным голосом … Вроде еще вчера говорил внятно:
— Город! Живали и в городе! Живали… — повторял Михей, словно лимон зажевывал, перекашивало лицо: — Жизнь там не жизнь… подражает только. И еда — не еда, нет в ней живого. Видом, цветом, даже запахом вроде бы то же самое, а не то. Все дальше от настоящего убегаем. Целлофан жеваный, а не жизнь! Рабы целлофановые! В городах русскими не прибудет.
Читать дальше