— Ни одного, никогда, — пугливо оглянулся на дверь доктор, словно боясь, что в комнату того и гляди кто-нибудь из этих соседей-призраков ворвется, — и слава богу. Живем, как сказал бы еще один вроде Маркса модный мудрец, кстати, тоже из евреев, Эйнштейн, не слышали о таком оригинале? — соседствуем только относительно, хотя я не очень понимаю, что это значит. Но вот, представьте, так и живем.
— А — Михеич?.. — спросил с последней надеждой Иннокентий Павлович.
— Михеич — не жилец, он дворник еще с царских времен. А за то, что он слышит секретный звонок и пациентов впускает, я ему плачу вдвое против его жалованья.
Господи, пришло в голову Иннокентию Павловичу, какова же судьба этого мертвого дома! — от екатерининского графа, минуя тайного статского советника и миллионщика, оплатившего из собственного кошелька свое же гибельное будущее, докатиться до кустаря-одиночки! А дальше, на самом дне этой пропасти — ниже некуда! — оставался один лишь не знающий срока и времени Михеич в своей дворницкой телогрейке.
На него-то последняя и единственная надежда пусть и не понять, не разгадать тайну, так хоть всего лишь прикоснуться к ней. Иннокентий Павлович распрощался с дантистом и, не воспользовавшись его любезным, но и с откровенной надеждой на отказ предложением проводить его до выхода, пошел вниз один. Михеич ему не встретился, а где искать его, Иннокентий Павлович не знал, да и как его найдешь в такой пещерной тьме? Но он твердо решил про себя еще и еще раз наведываться сюда, пока Михеич, единственный обладатель и хранитель тайны этого дома — а не всей ли России, если верить словам Сухарева или того же тайного советника?! — не откроет ему ее наконец. Не философ же и чистых кровей мистик Федоров…
21
Меж тем на заведенное по всем правилам и освященное традициями карательнейшей, на манер прежних достославных своих времен, прокуратурой дело «РФ против „Русского наследия“» пала полнейшая, словно по щучьему высочайшему велению, мертвая, ни шуму, ни шороху, тишина. Словно о нем позабыли, похерили, сдали в архив и вычеркнули из памяти. Но необъяснимая эта тишина казалась оставшемуся один на один с нею Иннокентию Павловичу зловещее и чреватее окончательным крахом, нежели недавний шум и публичная истерика.
Была бы Катя рядом, он мог бы с ней поделиться своими бессонными страхами, она бы его пожалела и поддержала хотя бы своим неколебимым «о'кей». Был бы рядом Абгарыч, он бы наверняка разузнал, в чем причина этой могильной тишины, кто и где та всесильная и вечно голодная на человеческие жертвоприношения щука, нашарил бы в этой немоте и тьме какой-нибудь выход, пусть и эфемерный, пусть хотя бы всего лишь мнимо утешительный, для натянутых готовой лопнуть струною нервов Иннокентия Павловича…
Но ни Кати, ни Абгарыча рядом не было, они, казалось ему, обретаются не просто в тысячах миль от него, а в другом совершенно мире, не имеющем ничего общего, даже общих границ, с миром, в котором остался в полном одиночестве он сам.
Правда, думал он, еще туже и хуже приходится Абгарычеву троюродному братцу, и вовсе, как кур в ощип, попавшему на зубок этой прожорливой щуке, едва ли он слышал даже эту гробовую тишину из-за толстых, в полтора аршина, как они клались в старину, стен зауральского централа в ожидании даже не самого суда, но хоть завершения следствия, которому не видно ни конца, ни края. Иностранцам, — думалось с как бы мстительной, но безадресной усмешкой Иннокентию Павловичу, — тем более таким, под микроскопом лишь обнаруживаемым, как какие-нибудь мальтийцы или котдивуарцы, вообще не под силу понять, как мы управляемся с молохом нашей судебной машины, несмотря на производимые в ней постоянные безнадежные реформы, преобразования и совершенствования.
Катя продолжала пребывать в далекой и безопасной Монтане — отец умер, ее сравнительно молодая мать осталась одна с тремя детьми, младшей Катиной сестрой и двумя и вовсе малолетними братцами-близнецами, с которыми на первых порах ей было бы самой не управиться. Мужу она писала регулярно раз в неделю, неизменно от руки, но из предосторожности — как они уговорились еще до ее отъезда: наверняка письма кем надо перлюстрируются, — ни словом не упоминала о беде, свалившейся нежданно-негаданно на «Русское наследие», и об угрозе, нависшей над самим Иннокентием Павловичем, лишь о здоровье и домашних заботах, но заканчивала каждое письмо выведенным крупно, заглавными буквами, с нажимом, своим неизменным «О'КЕЙ», и он в этом ее «о'кей» находил некое зыбкое утешение.
Читать дальше