И еще помню: Домрачев попросил нас сходить в воскресенье к бухгалтеру комбината Подхлыстиной, наколоть дров. Помню его слова: «Одинокая женщина. Муж на фронте». У меня на воскресенье была отложена принесенная от Бурова книга, но «муж на фронте» решало все. Меня Домрачев попросил, а Трагелев вызвался сам.
Чуть рассвело, мы с ним были уже во дворе Подхлыстиной. До нас она кого-то уже нанимала: огромной толщины сосновые бревна были распилены на полуметровые чурки. И где она только раздобыла такие нескладные сучкастые бревна — каждый сучок чуть не с голову толщиной! Чтобы расколоть такую чурку, приходилось забивать клинья. Клинья все время ломались, мы вытесывали новые из березового швырка. В общем, провозились до самой темноты, умучились, как бобики.
Когда кончили, вошли в квартиру с черного хода отдать колуны и топор. Я говорил Трагелеву, что весь инструмент можно оставить в сарайчике, но Трагелев настоял — зайти. Вошли в прихожую, и сразу стало понятно, что мы тут некстати. Из-за бархатной портьеры доносился веселый шум, звон посуды, кто-то выкрикивал пьяным голосом:
— Анна Максимовна, а со мною чокнуться? Я желаю индивидуально…
К нам вышла Подхлыстина в голубом шелковом платье, приветливо, даже несколько игриво, улыбнулась.
— Вы, может быть, проголодались? Пожалуйста, проходите, не стесняйтесь.
В таких случаях у меня внутри что-то закипает… И очень хочется сказать такие слова, которые не пишутся на бумаге. Сама бы подумала — люди целый день работали на морозе, возились с ее неподъемными чурками — как они могли не проголодаться? Это во-первых, а во-вторых, как мы могли сесть за праздничный стол рядом с незнакомыми людьми во всем рабочем? Надо было нас накормить на кухне, а еще лучше — до гостей. Если она нашла возможным усадить за стол такую кучу людей, то накормить двух ей ничего не стоило.
Мы стали уверять ее, что нисколько не хотим есть.
— Но я не могу так отпустить вас, — обиженным тоном говорила Подхлыстина. — Сегодня день моего рождения.
Она скользнула за портьеру и появилась снова с двумя стопками водки и кусками хлеба, намазанными кетовой икрой. И то, и другое она протянула нам на фарфоровом подносике. Я отказался и вышел на улицу.
Минут через пять появился Трагелев.
— А ты балда! — заявил он мне. — Я выпил и твою долю. И не отравился. А потом еще… И вот в кармане… Завернула в газету. Она баба что надо. Умеет жить… А ты дал тягу… Знаешь, что я тебе скажу, ты на меня, на старика, не обижайся: не старайся в жизни быть лучше других… Во всяком случае, никогда не показывай этого… И второе: бьют — беги, дают — бери… Закон жизни. Главное — не зевать. Зазеваешься — изо рта вырвут!
Сразу опьяневший, он, взяв меня под руку, пошел быстрым, вихляющим шагом:
— Я еще совсем молодой был, мы с Соней только поженились. Я у купца Самохвалова на складе новые полки налаживал. Не просто полки — стеллажи от пола и до потолка. Он кондитерскую фабрику имел. Первый богач в городе. Так я хвалиться не буду — нажрусь шоколада, он аж из горла торчит, да еще Соня придет с сумкой, вроде обед мне принесет, а я ей в эту сумку коробки конфет ширь, ширь… И сверху поверх всего белую салфетку. Для маскировки…
— И не попались?
— Ни разу.
— И не стыдно было?
— Ерунда. Кто от многого берет немножко, то это не воровство, а просто дележка…
— Воровство — есть воровство.
— Вот я и говорю: дурак ты и уши холодные! Если хочешь знать — Трагелев честнейший человек. Дай мне без расписки хоть сто тысяч рублей и приди ко мне через десять лет… И только скажи: «Трагелев, помнишь?..» Только скажи, через пять минут выложу все до копеечки… А купцы — они на то и существовали, чтоб их обдуряли. Помню, тому же Самохвалову буфет делал. Где нужно на шип и на клей, я, чтоб не возиться, гвоздь вгоню, а сверху фанеровочкой прикрою…
— Проходило?
— А как же? Умный не скажет, дурак не поймет.
На комбинате старик был на самом лучшем счету, без возражений оставался на любую сверхурочную работу. И работал с упоением, и страшно не любил, чтобы кто-то в это время мешал ему. Он терпеть не мог сырого леса, но если материал был сухой, то видно было, что работа доставляет ему наслаждение. Сперва обрабатывал заготовку шерхебелем — это он выполнял небрежно, торопясь, вроде бы даже с презрением. Постепенно его движения становились все медленнее и словно торжественнее. В ход шел сперва рубанок, а затем шлифтик. Верстак, инструмент, кусок дерева и он сам будто сливались в один организм. В начале работы старик мог закурить, перекинуться с кем-то словом, посмотреть в сторону, но чем ближе работа подходила к концу, тем сосредоточенней становился он. Из-под шлифтика с легким шелестом скользили шелковистые, полупрозрачные стружки.
Читать дальше