— Только не убей Дартаньяна, — сказала Зоя в прихожей, где Дартаньян завертелся у ее ног. — Он у Лидии Павловны единственный.
Циничной прикидывается — зачем?.. Этого добра во мне самом хватает.
— Он не Максим…
— И ты не Максим… — Зоя зарозовелась, вся розовой жемчужиной стала. — Извини.
Ли — Ли бы не порозовела…
Зоя копалась в сумочке, осматривалась в прихожей, делая вид, будто что–то ищет и не находит… Она и поцелованная ехать не хочет?
— Ты не хочешь ехать, Зоя?
— Не хочу, но поеду. А ты Ли — Ли найди…
Мы зашли в квартиру Рутнянских, я едва смог заставить себя порог переступить — так мертво пахло в квартире. Зоя переоделась в дорогу, как раз вечерние поезда на Москву начинали отправляться, а я в комнате Игоря Львовича спрятал пистолет. Только здесь ему быть — и ни в каком другом месте. И найти его должны, если искать будут, только здесь.
Посадив на поезд Зою, чмокнувшую меня на прощанье: «Ты смотри, Ли — Ли найди, возле нее чеченец какой–то крутится, на машине подвозит…» — я двинул пешком вдоль железной дороги на Грушевку. Идти от вокзала до Грушевки, чтобы переговорить с Крабичем, было недалеко.
Какой еще чеченец?.. Поль возле нее крутится… Хотя возле Ли — Ли кто угодно крутиться может.
Стежки–дорожки юности пылью не заносятся, трава вдоль их не жухнет. Остается только диву даваться, как разрываются, заканчиваются, не начавшись, новые, такие, казалось бы, нужные связи, а ниточки в юность — вроде бы и без нужды уже — звенят натянуто, не рвутся… Эх, мне бы жить–поживать да на Грушевке с Крабичем гимны писать!..
Давно я здесь не был… Длиннющий деревянный дом, который все сносить собирались, да так и не собрались, осел, глубже врос в землю, по углам подперся круглыми валунами и еще больше стал смахивать — с двумя тамбурами сеней посередине — на два сцепленных вагона. За те годы, которые он простоял, сколько народу в нем проехало, Боже ты мой!.. И я хоть и коротко, но весело в нем прокатился. С песнями, с песнярками… Девоньки, где вы?..
Впрочем, если повспоминать, так не только разгулом отзовется, не одними девоньками откликнется этот старый, вросший фундаментом в землю и до крыши заваленный книгами, дом на Грушевке. Крабич — не я, пацан деревенский. Крабич — горожанин, коренной минчанин из семьи потомственных интеллигентов, семьи с расстрелянным дедом и сосланным в Караганду, где он и умер в психушке, отцом. В этом доме я впервые услышал от наивных, как тогда мне казалось, людей, с которыми сводил меня Крабич, прекрасную сказку про прежнюю, могучую Беларусь, называвшуюся Великим княжеством Литовским, про ее победный путь от моря Балтийского к морю Черному, про славу ее великих князей и доблесть неустрашимых воителей…
— Легенда это… — говорил я Крабичу, наслушавшись его гостей, но не называя все же историю их миражной Беларуси сказкой. — Красивая, так почему не рассказать…
— Это украденная у нас история, олух! — раздраженно отвечал Крабич. — За легенды не расстреливают…
Довод был серьезным… И Крабич, и все, кто приходил сюда, как–то серьезно деревенели, если про Беларусь им говорили не то, что хотели они сами сказать.
— Пусть так. Только кто нам вернет ее, ту историю? Литовцы?.. Поляки?.. Русские?..
— Сами вернем. Заимеем свою, белорусскую державу — заимеем и свою историю.
— И когда это будет?
— Куда быстрей, чем ты думаешь…
Я о своей, белорусской, державе никак тогда не думал — ни быстрей, ни медленней… «Отмороженный» — думал я о Крабиче. Великий, могучий Советский Союз нависал на всех географических картах надо всем миром — и то, что было при моей жизни, будет, мне представлялось, и после меня, и всегда на веки вечные.
Крабич так не считал… Среди своих книг, старых и редких, он нашел для меня справочник по картографии. В книге той, больше похожей на альбом, была вклейка со странной географической картой, начертанной Менделеевым… Тем самым, который, оказалось, был не только химиком, периодическую таблицу придумавшим. Россия на карте той не так с востока на запад тянулась, как устремлялась с севера на юг, была преимущественно севером Азии, а не востоком Европы, которая заканчивалась на Беларуси.
— Российская империя, нынешний Советский Союз, только в привычной проекции Гаусса на вершине мира лежит и над всем миром нависает, — чуть ли не носом тыкал меня Крабич в ту необычную карту. — А на самом деле, как в проекции Менделеева, вовсе даже нет…
— Но и что? — не постигал я смысла того, во что носом тыкал меня Крабич. — Нарисовать можно в любом ракурсе.
Читать дальше