В первый раз художник покинул дом, не взглянув на часы, не позавтракав, как обычно, наспех, роняя крошки вчерашней булки на клеенку, выцветшую в том месте, куда он по утрам ставит горячий чайник.
Он видел в окошечке, наполовину запотевшем от его дыхания, силуэты людей, стоящих у тротуара. «Что случилось? — спрашивали они не столько из сострадания, сколько из любопытства. — Катастрофа? Или убийство?..»
Этот немой вопрос задерживался на лицах лишь до тех пор, пока тревожный свет сигнала «скорой помощи» не стекал с них вместе с каплями дождя.
* * *
Ему пришлось долго пролежать в больнице.
— Не так-то легко починить сердце. Уж больно сложная машинка… — говорил переплетчик, когда речь заходила о художнике. — Стучит, скрипит, как мой Лонжин (у него были старые карманные часы марки «Лонжин», принадлежавшие когда-то его деду), не знаешь, когда пружина лопнет…
Пружина еще не лопнула, но художник чувствовал себя прескверно.
В воскресный день больница наполнялась посетителями. Они вносили с собой терпкий запах хризантем, говорили весело и возбужденно, стараясь приободрить тех, у кого в ногах, на спинках кроватей, висели кардиограммы, а в головах, на тумбочках, темнели яблочные очистки, лежали сто раз читанные письма, стояли пузырьки с лекарствами, в чудодейственную силу которых пытались все поверить.
К художнику никто не приходил. Невнимание своих друзей он пытался объяснить тем, что они не знают о его болезни. Он не думал, что они заняты неотложными делами, — человек, как бы он ни был загружен, всегда может найти свободную минуту.
Переплетчик ни разу его не навестил, когда-то, после неудачной операции, он дал зарок не переступать больничного порога и не иметь дел с врачами. А художник его ждал и смотрел в глубину коридора, откуда начиналось шествие с хризантемами; их запах напоминал (может быть, такая мысль приходит только в больнице) о пустынном месте, где растет высокая печальная трава и тишину кипарисов нарушают лишь птицы.
Я тоже так и не собрался его навестить. У меня был тот возраст, когда чужая боль кажется выдуманной и ты стараешься незаметно проскользнуть мимо, уверенный, что уж тебя-то она никогда не посетит. Нельзя сказать, чтобы страдания близкого человека, который метался между отчаянием и надеждой, меня не трогали, но я не знал, как выразить свое сочувствие.
Я боялся, что больной уловит неискренность в моих словах.
В комнате художника произошла неуловимая перемена. Вечером, когда я зажигал лампу и глядел на картины, я видел, что они живут своей особой жизнью. Не было того, кто их сотворил! («Неужели он действительно больше не вернется?» — думал я, и сердце мое сжималось.) На обращенных к солнцу ладонях жнецов лежало воспоминание о мастере. В сетях гулял ветер, и я улавливал в его покачивании плавную походку художника… Он отдал полотнам все, что имел, и теперь в поздние ночные часы они в его честь зажигали все свои краски, стараясь рассеять тьму его мыслей. И глаза всех нарисованных им женщин (женщины шли по бесконечному берегу, стройные и высокие) глядели вдаль, искали взглядом своего создателя, потому что знали, что в этот час спасти его может только их любовь…
Он вернулся из больницы утром, молча кивнул головой, заперся в своей комнате и два дня не появлялся. Мы ходили по коридору на цыпочках, прислушиваясь к своим осторожным шагам, в которых звучала наша вина. Сердечная болезнь прошла, теперь мастер боролся с душевной горечью, причиненной безразличием тех, кого он любил.
Переплетчик входил в его комнату, стараясь не скрипнуть дверью, и на стуле возле кровати оставлял хлеб и тарелку с едой, от которой шел легкий пар. Вечером он убирал их нетронутыми.
— Плохо дело, — говорил он мне озабоченно. — Лежит одетый на кровати, даже ботинки не снимает. Никак, бедняга, не оклемается.
* * *
Как-то дождливым вечером художник надел старые галоши и вышел на улицу. Он не признавал зонта (стук капель по натянутой материи мешал ему думать) и предпочитал шуршание дождя, падающего на плечи, на широкие отвороты плаща, на выгоревший бархатный берет.
Город в этот вечер был неузнаваем. Асфальт улиц сверкал, вымытый дождем, отражение домов с зажженными окнами — синими, оранжевыми и фиолетовыми от цветных занавесок — качалось в черной глубине мокрого асфальта, и по нему, пузырясь, плясал дождь. Деревья протягивали ветви к лужам, смывали черноту и становились тонкими, как паутина.
Читать дальше