Теперь Розарио вел машину на большой скорости, держа одной рукой руль, а другой сжимая руку Розетты. Не могла я на это глядеть, ведь это было снова напоминание о том, до чего она переменилась, и вдруг, не знаю почему, я вспомнила, как Розетта хорошо поет, какой у нее нежный, музыкальный голос; дома она, делая что-нибудь по хозяйству, всегда пела, чтоб не скучать, а я часто слушала из соседней комнаты; в ее спокойном, веселом голосе, казалось, не знавшем устали и передававшем все оттенки песни, отражался весь ее нрав, каким он был в ту пору и каким больше уже не будет. Я вспомнила о пении Розетты на полпути от Террачины до Чистерны, и вдруг мне захотелось хоть на минутку вообразить ее такой, какой она была прежде. Я сказала:
— Розетта, отчего ты не споешь что-нибудь? Ты ведь так хорошо пела, спой нам красивую песню, а не то мы еще уснем чего доброго, дорога ведь такая скучная, и солнце печет.
Она сказала:
— Что ж ты хочешь, чтоб я спела?
Тут я назвала ей песенку, что была в моде еще года два назад; она тотчас же затянула ее во весь голос, не пошевельнувшись, не выпустив руки Розарио, которая лежала у нее на коленях. Но я тут же обнаружила — голос у нее уже не тот: пела она не с такой уверенностью, не так приятно, как прежде, то и дело фальшивила. Должно быть, Розетта и сама в этом убедилась, перестала вдруг петь и сказала:
— Боюсь, мама, петь я разучилась, что-то у меня охоты нет.
Хотелось мне добавить: «Нет у тебя охоты и петь ты не можешь оттого, что держишь эту руку у себя на коленях, и ты уж не та стала, и нет в тебе прежних чувств, от которых вздымалась грудь, а сама ты пела, как соловей».
Но смелости у меня для такого разговора не хватило. Тут Розарио сказал:
— Что ж, если хотите, так я вам спою, — и затянул своим хриплым голосом разухабистую песню.
Теперь я уж совсем расстроилась — и потому, что Розетта больше не могла петь, и оттого, что запел Розарио. Тем временем грузовик несся стрелой по дороге, и мы вскоре добрались до Чистерны.
Здесь, как в Террачине, все было в полном запустении. Особенно мне запомнился фонтан на площади в окружении разрушенных, пробитых снарядами домов, стоящих полукругом; фонтан был завален кусками штукатурки, а посредине на пьедестале возвышалась статуя, но вместо головы у нее торчал черный железный крюк, одна рука совсем была отбита, у другой не хватало кисти. Статуя казалась живым существом именно потому, что у нее не было ни руки, ни головы. Тут даже пса бродячего трудно было увидеть: люди, должно быть, еще прятались в горах или скрывались где-нибудь среди развалин. За Чистерной дорога пошла среди леса; здесь рос пробковый дуб, и вокруг не видно было ни жилья, ни человека, только трава зеленая да редкие, искривленные стволы пробкового дерева, такие красные, что казалось, с них ободрана кора. Погода теперь уже не была такой хорошей, с моря принесло небольшие серые тучи, напоминавшие веер, и этот веер раскрывался все шире и шире, покуда не стал огромным, и ручка его была повернута к морю, а сам он теперь закрыл собой все небо.
Солнце скрылось, и тогда здешние места, где рос искривленный светло-красный и, казалось, страдавший от этого дуб, предстали перед нами в тусклом и бледном свете. Кругом была полная тишина, хотя мотор не умолкал ни на секунду; в природе царило безмолвие, не нарушаемое даже пением птиц и цикад. Розетта теперь задремала, а Розарио курил, сидя за рулем и бросая взгляд на белые столбики с обозначением километров, либо смотрел вдаль, туда, за пробковые деревья, никого и ничего не видя. Мы доехали до поворота, и тут я чуть не расшибла себе лоб о переднее стекло, потому что в ту минуту разглядывала лес. Меня откинуло назад, и тогда я увидела, что дорога во всю ширину загорожена срубленным телеграфным столбом; в то же мгновение из-за деревьев вышли трое и замахали руками, требуя, чтоб машина остановилась. Розетта спросила, очнувшись: «Что случилось?» — но ей никто не ответил, да и сама я ничего не понимала, а Розарио тем временем уже вылез из машины и решительной походкой направился к этим трем людям. Я хорошо их запомнила и даже сегодня узнаю среди тысячи других: они, как, впрочем, и все в эти дни, были одеты в отрепья, один из них, низкорослый и широкоплечий блондин, был в костюме коричневого бархата, второй оказался высоким и тощим человеком средних лет, с вытянутым от худобы лицом, глазами навыкате и черными с проседью волосами, торчащими в беспорядке; третий был молодой парень, каких много, — темноволосый и круглолицый, пожалуй, по наружности похожий на Розарио. Я заметила, что Розарио, вылезая из машины, быстрым движением вытащил из кармана пакет и засунул его под сиденье. В пакете, должно быть, подумала я, деньги, и тогда мне сразу стало ясно, что эти трое на дороге — грабители. Все остальное произошло в одно мгновение, на наших глазах: онемевшие от страха, мы с Розеттой глядели сквозь грязное, запыленное, покрытое раздавленными насекомыми стекло кабины, через которое видно было, что начинался дождь, и тускло-серое, в сплошных облачках небо казалось нам еще печальнее, еще тревожнее. Сквозь стекло мы видели, с какой решимостью — трусом он никогда не был — Розарио подошел к этим троим и как они стали ему угрожать. Мне видна была спина Розарио и лицо того блондина, который разговаривал с ним; у него были красные губы и рот слегка набок, а в уголке рта не то сыпь, не то прыщ. В общем, блондин что-то говорил, а Розарио отвечал, затем блондин сказал еще что-то, и когда Розарио снова ему ответил, тот вдруг поднял руку и схватил Розарио за воротник у самого горла. Розарио встряхнул плечами, сначала правым, потом левым, чтоб высвободиться, и я в ту же минуту ясно увидела, что он запустил руку в задний карман брюк. Почти тотчас же раздался первый выстрел, а за ним еще два, и я подумала, что стрелял Розарио. На самом же деле он обернулся к нам и будто хотел направиться к грузовику, с опущенной головой и как-то удивительно неуверенно, а затем вдруг упал на колени, опершись руками о землю, постоял так одно мгновение, по-прежнему с опущенной головой, словно раздумывая над чем-то, а затем взял да и повалился на бок. А те трое, даже не взглянув в его сторону, направились прямо к грузовику. Блондин, все еще сжимавший револьвер в руке, вскочил на подножку и, заглянув в кабину, проговорил, тяжело дыша: «А вы марш отсюда, выходите, живо выходите». Говоря с нами, он размахивал револьвером, может, не столько, чтобы пригрозить нам, сколько желая дать понять, что надо выходить. Двое других тем временем убирали столб с дороги. Я поняла, что — хочешь не хочешь — нужно им повиноваться. Сказав Розетте: «Ну, вставай, пойдем», — я стала открывать дверцу кабины. Но тут блондин, который уж почти залез в кабину, вдруг взглянул на дорогу, и я заметила, что те двое подают ему какие-то знаки, будто желая предупредить, что произошла внезапная заминка. Он выругался, соскочил с подножки, догнал своих приятелей, а потом я видела, как все трое опрометью побежали по лесу и быстро исчезли, перебегая от одного дерева к другому. Теперь нам только и были видны отодвинутый в сторону телеграфный столб и тело Розарио, неподвижно лежащее посреди дороги. Я сказала Розетте:
Читать дальше