— Дон Педро и вы, сударыня! Я не тот, кем вы хотите меня выставить на этих страницах. Я не философ из кафе напротив и не сифилитик с набережной Утренней Зари. Вкуса к пророчествам не имею — не в пример вашим милостям. Но дерзну все же вам заметить, что это у вас обман зрения. Сучья все похожи, и вы мой перепутали со своим. Корабль-то, извиняюсь, ваш.
— В этом есть сермяжная правда, — тихо сказала Блондхен — Педрильо.
— Только сермяжная, — ответил он, с рассеянным видом глядя на фотографии. Рассеянность напускная.
— А… это все в Севилье, в Королевском Огороде, — пояснил капитан. — Это я в трусах и майке. Тот, что рядом со мной, длинный, в Эстремадуре, видите? Бедняга погиб в Гвадалахаре.
— Что, неужто они все до единого оказались республиканцы?
Варавва вздохнул.
— Этот, с гитарой — сейчас главный дирижер барселонской оперы, чтоб она сгорела.
— А это кто? — спросила Блондхен.
На фотографии была изображена женщина с глазами, как на ликах Глазунова — ниже пояса заслоненная лебедем, проплывающим на переднем плане.
— О, да это же слепая Парадис! Не раз скрещивали из-за нее смычки Гранадос и Альбенис. Альбенис — видите, усатый в полосатой жилетке?
— А это Кальдерон?
— Пальчиком в небо, сударыня. Кальдерон — вот, в панаме. Это один куплетист, у него дела шли как ни у кого, а он все мечтал трагедию написать. Он эмигрировал еще до войны, злые языки утверждали, что в Древнюю Грецию.
— А это… это… постойте, это же…
— Совершенно верно, Сервантес.
На них, щурясь от солнца, смотрел молодой человек, большеголовый и взъерошенный, в кавалерийском колете и с красною розой, которую держал в пальцах на манер гусиного пера (фотография была цветной).
— А вы знаете, не исключено, что из плена вернулся вовсе не он, а один еврей, писавший на кастильском наречии и мучительно тосковавший по Испании своих отцов.
Педрильо махнул рукой: халоймес, он обожает эти разговоры. За Шекспира тоже Пушкин писал.
Варавва спорить не стал, но обиделся — за свои фотографии почему-то.
— Вы обожаете халоймес, а я обожаю старые фотографии. Это уж кто — что. Вы — рыцари настоящего, вы торжествуете победу над временем. Я не приемлю вашего мира, не приемлю торжества настоящего. Я радостно остаюсь в прошлом. Но, возможно, форма моего неприятия — это ваше будущее.
— Невозможно, — отрезал Педрильо.
Варавва даже вздрогнул.
— Посредственность, как и трусость, всегда найдет себе утешение, — продолжал Педрильо. — «Натурально, мы любим прошлое. Иначе и не бывает. Звезды успевают погаснуть, пока до нас доходит их свет». Что ж, годится в утешные речи тем, которые, по собственному признанию, любить умеют только мертвых. Да еще с опозданием в сотню лет.
Стилизованный удар кувалды о подвешенный рельс возвестил о начале табльдота. На вопрос, спустится ли она к обеду, Блондхен сказала, что предпочитает перекусить у себя.
— В таком случае, капитан, нам как всегда: ростбиф, икра, крутые яйца, тартар. И прикажите подать вина из папского замка.
— Да пускай перед каютой моей души тоже оставят как всегда: немножко мюслей с заварным кремом… Капитан, я все хотела у вас спросить, что это за книга?
— Это не книга, мадемуазель. Это еще один альбом с фотографиями, здесь уж совсем старые: Аменхотеп, царица Тия, виды Содома, Лот со своим семейством.
— Непристойности?
— Если и да, то не в том смысле, какой вы вкладываете в это слово. Ваши милости при желании могут отряхнуть пыль веков от хартий. Я же пойду пожую чего-нибудь.
Но как раз жевать-то он и не мог. С началом плавания что-то стряслось с его разбойничьими зубами. С виду тридцать три богатыря, а попробуй надави… раскаленная чешуя!
— Общее воспаление надкостницы, — сказал Ларрей и назначил полосканье солью.
Варавва знал, что Ларрей никакой не врач, но все равно выпонял предписание — он ведь тоже никакой не капитан.
Он посмотрелся в зеркальце над умывальником. Оскалил зубы, оттянул книзу веки. Ни с того ни с сего подумалось, что пора отстегнуть воротник и вымыть шею.
Антрепренер Бараббас…
А ведь был не последним в Огороде. Педрильо его обыгрывает, как щенка. И средств нет никаких — то же что с зубами. «Я не приемлю настоящего, не приемлю вашего мира. Я радостно остаюсь в прошлом. Но, возможно, форма моего неприятия — это ваше будущее». Какое просветление! Сто очков из ста. Но тут дьявол все оборачивает прерванным кадансом, а дальше ты в его тональности, где он уделывает тебя — действительно как бобика. Главное, не получилось настоящее скомпрометировать — что всегда проще простого. Настоящее — значит низкое. Кто процветает в настоящем ? Конъюнктурщики да новые русские. Настоящее «стучит кулаком по столу». А он, гляди, как повернул. Настоящее — это у него вневременное, прибежище души. И привет.
Читать дальше