Осколок, разрезавший мне глаза.
Из разрезанных глаз потекла не кровь. По счастью. Слёзы.
Отчего такой тоской наполнилось сердце в то утро? Кого мне стало жалко так поздно? И почему не справился я с опоздавшей этой жалостью?
Неужели и внутри меня есть место слабости? Неужели кто-то ещё нужен мне?
У них плохой запах изо рта! У них у всех плохой запах изо рта! Они воняют! Они все воняют!
Мудаки! Мудаки! Суки!
Кто ходит по улицам? Кто живёт? Кто вообще хочет жить?
Бляди! Выблядки!
Быть может те, кто травил меня в школе? Мочился мне на голову в грязном, остро говном пропахшем школьном сортире? Мочился… О, да я причастился вашей мочой, мои добрые люди!
Кто ещё в детстве бил мне морду так, что я терял сознание? Кто запугал, затравил меня так, что я и помыслить не мог о спасении, укрытии или хотя бы передышке?
Кто накидывал мне проволочную петлю на шею и волок по длинным, длинным, длинным… Блядь! Да бесконечным школьным коридорам да так, что я едва успевал перебирать ногами, перебирать — быстро, быстро! Быстро, чтобы не упасть и не задохнуться!
Кто кидал меня в лужу и наступал ногой на затылок, и радостно смеялся, глядя на пузыри, что пускаю я, захлёбываясь грязью?
Кто украл мои ночи?! Отчего сердце болит, отчего скачет лягушкой; холодной, под рёбрами бьющейся лягушкой? Отчего на каждом ударе чувствую я иголку, тонкую, стальную иголку, что прошла насквозь — грудь, сердц… Позвоночник!
Мои добрые, добрые люди!
Мудачьё, грязное мудачьё — что вы ходите, всю жизнь ходите за мной по пятам? Я вам нужен? Вам было слишком скучно без меня?
Почему вы не дали мне возможность быть вашей водой? Почему вы не дали мне возможность быть вашим хлебом?
Почему вы не захотели моих рук и рождения, которое я вам давал?
Почему вы не услышали моих богов?
Блядь, да почему вы просто не подождали, не смотрели… Хотеть… В сторону, отошли в сторону, а там…
Глаза, почему вы просто не захотели увидеть эти слёзы в глазах, слёзы, котореы я забрал бы у вас…
Только и надо было — молчание. Молчание. И слушать, только лишь слушать!
Много ли я хотел?
Теперь — нет. Нет! Нет!
Вы предатели. Подонки! Подонки!
Кто ещё вам нужен? Что ещё хотите вы узнать? Неужели вы и впрямь собираетесь дальше жить? После всего, что сделали со мной?
Хотите рожать детей, кормить их молоком? Вот они подрастут — вы подогреете им кашку и в бутылочке — молочную смесь? Вы научите их ходить? Когда-нибудь вы поведёте их за руки по первой весенней траве?
Когда-нибудь ваши дети вырастут? Когда-нибудь влюбятся? Когда-нибудь ваши дети родят детей?
Вы увидите снова себя? Маленьких… Вы увидите своё начало?
У вас нет начала! У вас есть только Омега! Есть я!
Вы сдохнете! И не когда-нибудь, а прямо сейчас!
Ваши матки сгниют! Ваши яйца сгниют! Ваши дети сгниют!
За этот плач, за эти слёзы, за эти слёзы над самим собой — вам ничего не будет! Ведь вы боитесь наказания? Вы же хотите, чтобы вам ничего не было?
Вот вам ничего и не будет! Вам будет — Ничто!
Господи… Вот отчего тоскливо так. Вот почему капли текут, одна задругой текут на подушку и не могу я их сдержать.
Я не слышу их. Я совсем их не слышу.
И не вижу того маленького мальчика. Мальчика, что стоял когда-то в углу комнат, отвернувшись к стене, и смотрел на старые, выцветшие обои и в линиях их рисунка читал какие-то странные, непонятные, ему лишь одному видимыен слова.
Его никогда не ставили в угол. Его вообще никогда не наказывали. Его не за что было наказывать. Он не шалил, не кричал громко… Он вообще не кричал. Он всегда говорил тихо, очень тихо, словно боялся разбудить спящее где-то неподалёку, чуткое к голосу его, нервно спящее чудовище. Он почти никогда не играл. Разве только иногда катал по полу красную пластиковую машинку, стараясь сильно не нажимать на неё ладонью, чтобы не заскрипели по линолеуму чёрные резиновые колёса.
Громкие звуки пугали его.
Он забивался в угол, отворачивался к стене и читал слова. И иногда ему начинало казаться, что он понимает написанное…
Почему он умер? Почему его убили?
Смерть. Никто не жалеет.
Через сорок минут я сидел в кабинете у Торопова.
Настольная лампа, так похожая на ту, что была когда-то в приёмной этой больницы (что удивительного? е разом ли на все кабинеты эти лампы и покупали?) всё тем же, слабым, зеленоватым, знакомым уже мне светом красила стены, пол, воздух в водянисто-бледный аквариумный цвет.
Только стояла лампа теперь по другому, тяжёлый полукруглый абажур её был развёрнут в сидящему за столом Торопову, и нижняя часть его лица была подсвечена ярко, отчего казалось, что подбородок и щёки слеплены из прозрачного, зеленоватого воска. По переносице же проходила резкой чертою тень — и глаз уже почти не было видно. А выше — сплошная тень. Темнота.
Читать дальше