— А что было?
— Гулял, — ответил я. — Подошёл к пруду, плохо себя почувствовал…
«Не буду я тебе про птицу рассказывать, не буду! Не дождёшься!»
Нет, вовсе не потому я молчал о Железной Птице, что боялся прямиком из больницы отправиться в сумасшедший дом для совсем уж безнадёжных (и крайне опасных) психов; дом, где больных напирают на ночь в палатах; дом, где к окнам приварены стальные решётки; дом, где больных накачивают лошадиными дозами аминазина, таскают под холодный душ (не то, что здесь — с заржавленной, но всё же тёплой водой) и, возможно, даже бьют.
Нет, не потому молчал я о мерзкой птице, о металлическом, перьями звенящем чудище, что всеми силами (слабыми уже) пытался убедить Торопова в своей нормальности.
Просто я был уверен, совершенно уверен в том, что птица эта найдёт меня везде (даже здесь!), отыщет и немедленно явится ко мне, стоит лишь упомянуть её… стоит лишь вслух вспомнить о ней, сказать о ней хоть что-то, пусть и самым тихим шёпотом.
Она услышит! По следу, по звуку, по запаху — не знаю, не знаю… Но придёт! Придёт, сволочь!
Торопов взял у Анны Петровны какие листки с записями и читал их, вполуха слушаю мои объяснения.
— …Голова закружилась, упал. Куртка вот где-то порвалась.
— И часто у вас такие головокружения бывают? — уточнил Торопов.
— Редко, — ответил я. — Я ем плохо в последнее время…
— Аппетита нет?
— Денег, — ответил я. — Аппетит, к сожалению, есть.
— Слышь, командир, — вклинился в наш разговор Фёдор. — Чего парня мучаешь? Может, ему зарплату три года не платят, он скоро кору с деревьев есть будет. Его менты приволокли — а вы тут и рады стараться.
— Я попросил бы! — строго заметил Торопов. — Вести себя тихо во время обхода! Не перебивать врачей и других пациентов!
— И не подвергать сомнениям экономический курс нашего правительства! — строго заметил третий сосед. — Кто у нас тут кору ест? В Москве-то? Скажешь тоже…
— И вы помолчите, — прервал его Торопов. — А вы, молодой человек…
Он снова обратился ко мне.
— …Через полчаса извольте-ка подойти ко мне на приём и обследование. Вернее, вас санитар проводит. Рассуждаете вы вполне логично и выглядите вполне спокойным, уравновешенным человеком, но мне, признаться, хотелось бы кое-что уточнить. Вот, например… Впрочем, это я отдельно выясню. Кстати, откуда такое спокойствие?
Он повернулся к одному из помощников.
— Николай Иванович, разве ему уже назначили курс лечения? Кто определил, кто назначил?
Один из ассистентов (полный мужчина лет сорока — сорока пяти, невысокий, с тяжёлым, как будто оплывшим и, как показалось мне, каким-то нервным, неспокойным лицом… странным, странным лицом… будто он опасался сказать что-то не то, либо сказать слишком много и тем выдать себя… тревожно было смотреть на него, нехорошо и тревожно) быстрым, почти суетливым движением вытер уголки губ и, словно наизусть по заранее вызубренной шпаргалке, отчеканил:
— Учитывая то, что больной поступил я явно возбуждённом состоянии, а также принимая во внимание некоторые обстоятельства госпитализации вкупе с общим асоциальным фоном поведения и ярко выраженным аутизмом больного, дежурным врачом был назначен курс нейролептиков пролонгированного действия…
— У нас мало времени, прошу вас покороче — оборвал его Торопов.
И нервно сжал губы.
— Сегодня утром была сделана инъекция флушпирилена, — закончил Николай Иванович и снова вытер губы.
— Доза? — уточнил Торопов.
— Пять миллиграмм.
— И с какой интенсивностью собираетесь нейролептиком потчевать? — с явной уже иронией спросил Торопов.
— Полагаю…
Николай Иванович быстро глянул на потолок, будто там была записана для него подсказка, прошептал что-то неразборчиво и потом, громко уже, ответил:
— До окончания срока лечения в стационаре — нет, не планируется.
— А потом? — не отставал Торопов.
— Для социальной реадаптации, — замялся Николай Иванович, — амбулаторно…
— Отменяю, — заявил Торопов. — И, заметьте, Николай Иванович, я пока не спрашиваю, какое именно психическое расстройство было диагностировано у больного при первичном осмотре, и на основании чего было принято решение о назначении курса инъекций.
— Пока не спрашиваю, — добавил Торопов с чётким ударением на слове «пока».
Николай Иванович грустно вздохнул.
Не могу понять отчего, по какой причине именно в этот день я впервые почувствовал себя одиноким. Впервые почувствовал одиночество, ощутил его как осколок, отлетевший осколок мёртвой, недвижной, застывшей, схваченной сухим, серым льдом вечности. Осколок, подхваченный зимним ветром. Осколок, на одном дыхании колючего декабрьского ветра пролетевший весь долгий путь свой над засыпанными снегом, покачивающимися на сугробах, расплывающимися в туманных предутренних сумерках московскими крышами.
Читать дальше