Он помнил свой первый приезд в избу, зимой, когда дом чернел среди ослепительных наледей, с горой оплавленного снега на крыше. Осторожно, робея, отмыкал замок, входил в свое новое владение. И в избе, из коричневых, смуглых стен, из осыпавшейся русской печи, из холодного закопченного зева смотрели глаза старика. Его неушедший дух, лежалый зеленый табак, стоптанные подшитые валенки, покосившиеся на божнице иконы — все следило за вторгшимся человеком, чужим, не родным, выталкивало угрюмо наружу.
Он бегал на лыжах, протаптывал первые тропы в окрестных полях, лесах, словно метил, трассировал незнакомое пространство. Любовался на сосновый огнедышащий бор в стуках дятла. На блестевшую лосиную лежку с подломанным, омертвелым болотным цветком. Вечером вернулся в избу. И пока катились по стенам и гасли последние румяные яблоки солнца и изъеденный капелью сугроб зеленел и искрился, как груда драгоценной посуды, он разводил печурку. Неумело пытался разжечь огонь. Печка чадила, не давалась. Дым густо и зло валил в избу. И чудилось: в клубах дыма, язвительно-желтый, летает старик, гонит его вон из жилища. Не раздув огня, улегся спать, укутавшись в овчинный тулуп. И, проснувшись на грани угарного обморока, успел дошагать до тяжелой двери. Толкнул и упал без чувств в сени. Приходил в себя от морозного, чисто-жгучего воздуха. Поднялся с колотящимся сердцем. На ощупь возвращался в избу. Померещилось: в осколке висящего зеркала сверкнула улыбка уморившего его старика.
С той зимы потекли непрерывные драгоценные годы, связанные с посещением избы, то краткие, на воскресенья наезды, то недели и месяцы, с таянием блестящих снегов, когда на дальних буграх среди белизны и сверкания вдруг обнажались желтые проседи, проступали посреди стерни, бело-голубые последние снега исчезали, превращались в гремящий бурный овраг, в текущую, хватающую за сапоги дорогу, в первые цветы. Бурый сорный склон внезапно становился лиловым от дрожащих, благоухающих, ветрено-нежных хохлаток, таящих в земле крохотные сахарно-сочные клубеньки. Смена цветов. Огненно-желтый мир от вспыхнувших одуванчиков, их господство, их празднество, и после ночами все горело под веками, дочь в золотистом венке, у сыновей в руках лучистые желтые звезды, и на губах горьковатый вкус исчезнувшего майского дня. Синева от гераней, вероник, колокольчиков, горячие, обрызганные синим опушки. Им на смену белые пенные ромашки, тысячелистники, дудники. И по склону над водой у тропы — красные, липкие, оставшиеся для него безымянными цветы, которые жена нарекла богатырскими. В таких цветах, утверждала она, двигались по степи богатырские кони, и тяжелый витязь окунал в цветы копье, оставлял в них долгий примятый след. Ясность осенних, холодно-солнечных дней, когда озеро яркое, синее, даль прозрачна в озаренных лесах, черно-синие ели, красные купы осин, нимбы берез, и он идет по дороге, обредая палые красные листья, в каждом из которых крохотное водяное зеркальце, отразившее осень. Первый заморозок, когда в забытом ведерке хрупкая корочка льда с вмороженным пузырьком. Ломая ее, прожигая касанием рук, вдруг поднял голову, и плавный курлыкающий, пульсирующий строй журавлей долго летел над избой, перестраивался, волновался, и пока пролетал, все таяла, стекала в руках первая льдинка. Глухие ночные снегопады, когда заваливало пути и дороги, и кровля, принимая тяжкую ношу, чуть слышно стонала, и лежишь в холодеющей избе, теряющей дневное тепло, вспоминаешь: ведь еще недавно здесь бегали дети, бабушка дремала в кресле, на спинке висит ее зеленый халатик, на столе валяется Васенькин, сделанный из пера, поплавок. И над всем — огромный, осыпающий снег зимы.
Те годы в избе — как мерно катящееся колесо, в которое вплетены их семейные торжества и размолвки, взросление детей, смерть бабушки, его отъезды и возвращения. Изба, как ковчег, среди дождей, цветов, снегопадов, несла в себе их семью.
Однажды осенью, когда начались холода, подлетела к избе лесная бабочка, осторожно попорхала у крыльца и скрылась в темных щелях ступенек, спрятала в избяном коробе свое хрупкое разноцветное тельце. И потом зимой, засыпая среди бурана, все представлял: где*то в подвале, прицепившись к половицам, все таится та бабочка. В крыше, в светелке, среди отвалившихся досок, жили галки, ежегодно вили гнездо, высиживали птенцов. В летние ночи, укладываясь на чердаке, он просыпался от галочьих нежных поскрипываний, писка птенцов. И всегда бывал такой день, когда птенцы, синеглазые, большеклювые, на шатких ногах, выпадали из гнезда, пробовали летать, висли на ветках березы, валились на гряды, и дети вносили в избу обалдевшего, теплого, немигающего птенца, а над избой истошно кричали летающие чернокрылые галки. Летом из сарая вылезали ежи, почти ручные, фыркающие. Сновали у умывальника, тыкались в забор. Тогда являлась на свет соломенная бабушкина шляпа, в которой в молодости она гуляла по Парижу, и в этой парижской шляпке сердито сидел еж, дети возились с ним, подносили к своей прабабке, хотели ее попугать, а она, не видя, молча, смиренно кивала. Ночью он выходил из избы, стоял среди мокрых лопухов у черного паруса драночной крыши, над которым теплели звезды, и думал: эта изба собрала в себе самых дорогих для него людей. За стеной спит бабушка, спят мать и жена, спят его дети, а он, неспящий, просит о продлении их жизней, чтоб не ведали бед и печалей.
Читать дальше