Письмо о своем теле, быте, мыслях и чувствах вызывает тревогу и стыд. Мне стыдно, что я пишу эту книгу. Элен Сиксу в «Хохоте Медузы» отмечает: «…вы писали немножко, но втайне от всех. И, конечно, ничего хорошего не вышло, потому что делалось по секрету, потому что вы корили себя за это, потому что вы не довели дело до ума или потому что вы писали, не сопротивляясь, как мы иногда мастурбируем втайне, не для того, чтобы идти дальше и дальше, но лишь до тех пор, пока спадет напряжение. И тогда, как только наступила разрядка, мы чувствуем себя виноватыми, жаждем прощения или забвения и хороним это чувство до следующего раза…». Сиксу связывает письмо женщин с их сексуальностью. Для меня письмо всегда было способом раскрыть опыт тела, придать телу и опыту значимость и видимость. Каждый раз, занимаясь письмом, я делала это урывками, как что-то необязательное, пошлое и бессмысленное. Я писала в метро, в перерывах между работой и едой, во время еды. Я ставила письмо в то место, где оно второстепенно, так его незначительность не была очевидной. Ждать и скролить ленту фейсбука, есть и одновременно писать стихотворение. Есть много важных вещей, которые обязательно необходимо совершить, но письмо не входило в их список. Оно есть сама жизнь, но жизнь, которую я прячу от всех.
Когда письмо прорывалось из меня, я чувствовала, что сделала что-то неправильное. После приступов письма я оставалась голой на широкой дороге в степи. Мне было страшно показывать свою работу так, как если бы меня попросили публично оголить свои гениталии, или выступить эксперткой в вопросе, которого я не знаю, или рассказать об опыте изнасилования чужим, враждебно настроенным людям. Я чувствовала себя так, как будто опыт, о котором я пишу, мне не принадлежит и я не имею права говорить и писать о нем. Еще я боялась смутить окружающих, занять в их умах и сердцах слишком много места. Я хотела быть незаметной, но письмо вырывалось как то, что невозможно скрыть. Я не могу скрыть себя, стать невидимой. И письмо не терпит невидимости.
На протяжении полугода я пишу свою историю. И все в ней мне кажется неважным, рваным, неполноценным. Нарратив растаял в разбегающихся ручейках памяти. Ритм сбился. В книгу пришли стихи и эссе. Книга рассыпается и кажется мне не такой стройной и понятной, она не похожа на те книги, которые принято читать и любить. В ней нет настоящих сконструированных персонажей и сложных сюжетных линий. Если вы и почувствуете напряжение, то это напряжение будет не от жестоко работающей мысли о том, кто злодей или к чему все это приведет. Вы все знаете заранее: моя мать умерла, и я везла ее прах из Волжского в Усть-Илимск долгих два месяца, жила с ее останками в одной комнате и много думала. А потом похоронила в Сибири в холодную черную землю среди скудных сосенок. Вот и вся история. И она важна. Ваше напряжение, вызванное текстом, родится не из работы сценаристки, а из работы жизни тела и чувств, из работы моей попытки рассказать вам то, что я знаю. А еще то, чего не знаю, но пытаюсь понять.
Я все еще не чувствую собственного права на письмо и высказывание. Возможно, это связано с тем, что мое письмо неконвенционально по форме и преступно по содержанию. Моник Виттиг пишет о лесбиянках как о беглянках из собственного класса, Сиксу называет себя пишущую женщиной-беглецом. Я никуда не бегу. Каждый раз, садясь за письмо, я совершаю преступление. Это тягостное и сладкое чувство. Но я бы хотела проститься с ним. Но что есть за пределами этой муторной, сладкой боли письма? Пустота или Праздник Утопии? И каким письмо станет, если я преодолею свое чувство стыда и преступности своих действий?
В Толмачеве было холодно. Неуютный холл, темный и сиротливый. В семь утра аэропорт был непривычно пуст. Наконец загорелось табло с моим рейсом. На сайте Utair было сказано, что я могу везти урну с прахом с собой в качестве ручной клади. Под табло с номером моего рейса работала только одна стойка регистрации. За ней сидел уставший, невыспавшийся парень с масляными волосами, зачесанными назад. На швах его форменного жилета проступали темные полосы. Жилет был откровенно грязным и затасканным. Я подошла к нему и протянула свои документы. Он брезгливо взял мой паспорт и посмотрел мне в лицо. Я поздоровалась и сказала, что с собой у меня урна с человеческим прахом и что по правилам компании я могу взять ее с собой. Я ни при каких обстоятельствах не хотела сдавать ящик в багаж. После полета Москва – Новосибирск моя тревога о целостности праха обострилась еще сильнее. Парень попросил поставить ящик на весы. По весу ящик проходил как ручная кладь. Я предложила ему посмотреть мои документы на прах. Парень снял трубку служебного телефона и косноязычно объяснил мою ситуацию, потом коротко выслушал ответ, скуксился и сказал мне, что его это вообще не волнует, что, если я договорюсь с сотрудниками досмотра, могу везти все что захочу. Странное дело, подумала я, есть официальный протокол авиакомпании, а нам приходится решать этот вопрос на месте. В Новосибирске есть крематорий, и я думала, что люди только и делают, что возят прах туда-сюда. Но выражение лица парня было такое, как будто он впервые встретился с подобным грузом. В семь утра какая-то странная девка везет человеческий прах. Я почувствовала неловкость, как будто делала что-то такое, что в корне портит порядок его рабочей жизни.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу