Тем не менее я не мог далее уравновешивать наслаждение знанием и бытием. Мои чувства пробуждались к плотской реальности мира, взгляд подчиняло вожделение жизни: открытые в тайнике век на самих себя и влюбленные впредь лишь во внутреннее, глаза готовы были раскрыться во внешнюю тьму, ночь моей комнаты в ночи города — и я слишком хорошо знал, какие белизна и пустота ожидают их там, на стене, прямо передо мной, начертанные вне меня как отражение моего сна и означающие, что пришла пора оставить ребячество спячки, что отныне в событийной ткани реальности задействовано отсутствие.
На стене, присутствие которой я не столько воспринимал, сколько — так густа была ночь — угадывал, пятно проявлялось во всей неприкрытости своей белизны. Оно казалось даже значительнее, чем вчера. Но возможно, гипертрофия объяснялась просто неловким приспособлением моего зрения к темноте.
Вставать не хотелось. И тем более не хотелось приближаться к стене, изучать вплотную это из ряда вон выходящее явление. Заря в конце концов просочится и в мою комнату и, быть может, сотрет, по милости собственной белизны, сей нежеланный след. Пока же стояла ночь. Мне уже не спалось, но, не в силах ускользнуть в безответственность сновидения, я, по крайней мере, мог ухватиться за реестр воспоминаний и метафор: сама собой пришла литературная, описательная тема лепры стен — и я вообразил болезнь, вспышку язвы, что-то вроде волчанки, что точит в глубинах камень, разъедает его, разлагает. И блуждая от одной хвори к другой, как когда-то, в потаенном детстве, когда выслеживал свои ужасы среди вкладок «Медицинской энциклопедии», я представил себе, что стена несет в себе гангрену и запущен процесс разложения. Обходным путем, через фантазии, вернулась вековечная идея, согласно которой минералы — те же организмы. Полагаемое по лености духа инертной материей признавалось тогда упрямо живучей реальностью, подверженной росту, болезни и смерти. Метафора прокаженной стены неоспоримо объясняла ее истину.
Итак, мне предстояло дожидаться — и наблюдать за этим будет весьма любопытно — постепенной и в некотором роде биологической деградации перегородки. Белое пятно станет расширяться и повторяться. Появятся вздутия и подтеки. Материю во всех направлениях атакуют сети бороздок и трещин, осушат выделения. Я пообещал себе тщательно, изо дня в день, записывать свои наблюдения и, когда все будет кончено, составить письменный отчет о разложении минерала.
Из каких-то закоулков детства, вскормленных некогда «Хроникой путешествий» и «Эхом африканских экспедиций», ко мне вернулись воспоминания — фотографии прокаженных, с львиными лицами, со слоновьими конечностями, несущими в себе безмерную, буквально чудовищную боль. В свое время я часто погружался в созерцание этих ужасов, безотчетно разыскивая внеположный мне образ плодов духовного опыта, которые носил в себе. Далеко ли ушел я сегодня от того ребенка? И что делал в то мгновение, когда меня оставил сон, когда, встревоженный ворохом воспоминаний, уставился на облюбовавшее стену белое пятно? Не был ли я пока, в тот момент и всегда, занят лишь выискиванием знаков, в коих могла быть зашифрована моя грешная судьба? Долгое время я держался текстов — чтения, письма, перевода — под углом единственно вопроса, затрагивающего неумолимость погибели, а сегодня перед лицом того же вопрошания меня с острой настойчивостью и беспокойством, которое не переставало расти и перехватывало все внутри тела, ставила вот эта вещь передо мной, самая что ни на есть заурядная стена, анонимная материальность.
Еще до того, как я обследовал эту вещь (если она была вещью) вплотную, мне казалось, что пятно имеет отношение к погибели — не только, впрочем, моей, но и мира в целом. Представшее тут составляло как бы первую клетку рака, который мало-помалу завоюет всю реальность. Не так важно, сколько времени понадобится болезни, чтобы источить сначала эту перегородку, потом остальные, вслед за ними квартиру, где я жил, и череду обиталищ по берегу улицы, наш квартал, другие, смежные, от соседа к соседу, весь город и его окрестности, до бесконечности. Болезнь дала росток Ничто не сможет помешать ее развитию и распространению.
Что до меня, уж не особый ли мне выпал дар: быть первым и единственным свидетелем сего совершеннейше ничтожного начала? Недомогание, росшее во мне вместе с пробелом на обоях, мешало удовольствию, которое при других обстоятельствах я бы дозволил себе с таким тщеславием. Не приходилось похваляться, что болезнь белизны вспыхнула на моей территории, а не где-то еще, в замкнутом пространстве моих мыслей, моих грез и желаний. Возможно, на основании глубинного соответствия между сердцем и миром я даже мог сказать, что так произошло из-за того, что во мне, за чинным фасадом моей никчемности уже весьма далеко зашла порча. И тем самым стена передо мной оставалась тем, чем никогда и не переставала быть: зеркалом меня самого. Итак, я мог — и даже был должен — смотреть на нее, но как смотрят в неотступно возвращающее отражение зеркало: на расстоянии. Только дети касаются своего изображения пальцем. Я-то, естественно, знал, как относиться к иллюзии (но и к истине иллюзии), — и, стало быть, не должен был суетиться, пытаться уловить неуловимый образ. Мне было достаточно знать, что эта пустующая и в то же время прожорливая белизна указывает на мое собственное небытие. Чего только не выдержишь на расстоянии?
Читать дальше