Страхов бил пинал меня с пугающим остервенением. Пудовые удары прилетали в живот и грудь, потом он перешагивал через меня, и удары смещались на поясницу. Тугая боль разливалась по телу, стучала в ушах, но чувствовал я ее отстраненно, будто издалека, и только пытался защитить нос, особый свой, нездешний нос — Павлинская изредка гладила меня по тонкой переносице, цокала языком, мол, надо же, как удался, греческий профиль, сынок, у тебя греческий профиль.
— Хватит, Вень, покалечишь, — наконец сказал кто-то, и удары нехотя замедлились.
Толпа расходилась еще медленней. Пока они топтались вокруг, лениво допинывая, гогоча и сплевывая, я продолжал лежать на земле, свернувшись так, чтобы драгоценный нос скрывался между острых коленок от всех сущих невзгод. Остатки несчастных брюк валялись в талом снегу, трусы промокли, но я боялся пошевелиться, лучше вмерзнуть в склизкую грязь и талый снег, чем привлечь к себе внимание уходящих, разбредающихся прочь от рукотворного капища во дворе муниципальной школы номер семнадцать.
— Чет сильно ты его, — пробурчал, отдаляясь, чей-то озабоченный голос.
— Как на гниде заживет, — отмахнулся Страхов.
— Вот заявится завтра с мамкой… — не отставал сомневающийся.
— Кто? Тетерин? — Кто-то неопознанный залился мерзким хохотком. — У Тетерина мать — алкашка двинутая!
Новая волна ликования захлестнула не успевших разойтись.
— И проститутка!
— И блядь!
— Это одно и тоже, придурок.
— Да по хрену. Свихнутая она. В жизни в школу не придет.
— А папаша?
— Откуда у него папаша? Он же пидор.
И снова хохот. И стыд. И промокшие трусы. И оплеванное лицо. И саднящее сразу в каждой своей замученной части тело. Я заставил себя подняться, когда грязь вокруг меня стала хрусткой, а холод наконец пробрался через заторможенное неверие, что это все случилось со мной. Что это я, Миша Тетерин пятнадцати лет, лежу в истоптанной луже, почти голый, окончательно промокший и существенно избитый. И никто не придет меня спасать. Потому что мать моя — двинутая алкашка, а отца быть не может, я же пидор. Я — Миша Тетерин пятнадцати лет. Пидор. И штаны мои, широченные шерстяные штаны, разодранные и оледеневшие, — главное тому доказательство.
Я шел домой, завязав на поясе рукава пиджака. Куртка осталась висеть в запертой школьной раздевалке. Штаны я выкинул в мусорный ящик на углу. Портфель, закинутый кем-то на крышу пристройки, достать не вышло, так что руки ничего не оттягивало, и я шел, широко размахивая ими, стараясь занять как можно больше места в зыбком пространстве улиц, скованных предчувствием скорой зимы.
Ключи остались в куртке. Это я понял на подходе к дому. Приземистый кирпичный блок, газовые колонки, рыхлая побелка, изгаженные лестницы и крикливые тетушки, выливающие ведра половой воды прямо из окон. Дверь подъезда открылась с натугой, ни тебе общего ключа, ни домофона, просто скрипучая рухлядь с пробитой посередине доской . Я поднимался по ступеням и представлял, как надавлю на звонок, а с другой стороны раздастся недовольное бормотание, стук голых пяток по линолеуму, и дверь откроется.
Павлинская увидит меня в полутьме лестничной клетки, втащит через порог, ахнет, заплачет, наверное. Начнет чертыхаться, толкать меня в ванную, стаскивать измочаленное тряпье и загонять в душ. Будет причитать и ругаться. Будет грозиться позвонить кому-то в администрацию, не школы, Миша, города, уж они-то меня услышат, уж они-то не оставят нас в беде. Но никуда не позвонит, и никто не встанет на защиту. Зато весь вечер мама будет моей. Может, сварит бульон, капнет в чай немного коньяка, и мы будем сидеть на кухне, она начнет вспоминать былые свои высоты, а я стану слушать. Про европейского режиссера, что почти увез ее в Ригу, да получил телеграмму от толстой стервы-жены и уехал, не простившись. Все они такие, Миша. Был еще один профессор. Интеллигентный человек, а как дошло до дела, озверел! Еле ноги унесла, поверь мне, мой мальчик, высшее образование не делает человека человеком, нет, напротив, пока все кругом идут на поводу у страстей, эти сидят над книгами, а потом, Миша, на них не найти управы, поверь мне, мальчик мой. И я буду кивать, верить, слушать, попивая бульон, и чай, и коньяк. И все пройдет. И ушибленный копчик перестанет ныть, и отбитые почки поднимутся на место, и в голове остынет пульсирующий жар. И тяжелая вода схлынет. А я останусь. Просто Миша Тетерин. Просто пятнадцать лет.
Павлинская моего отсутствия не заметила. Она ввалилась домой и рухнула в прихожей, носок ее сапога застрял между дверью и косяком, так что ни звонок, ни ключи мне не понадобились. Я перешагнул через нее, отодвинул в сторону безжизненную ногу, захлопнул за собой дверь. Сорвал узел пиджака, скинул ботинки, носки, трусы, рванул край рубашки, и на пол посыпались пуговки, слабо пришитые китайской рукой. Павлинская застонала, пошевелилась, но тут же обмякла. Нужно было перевернуть ее на бок, чтобы не захлебнулась ожидаемой вскорости рвотой. Я оставил ее так, как была, лежащей ничком на полу, в путах облезлой шубы и перепачканном платье, а сам пошел в ванную.
Читать дальше