Дорога на Дальние Станы и в сухую погоду нелегкая, змеей с холма на холм извивается, точно за собственным хвостом гонится, а сейчас, после ливня, раскисла, трактор, как пьяный, петли плетет. На взгорок взбираешься — куда ни шло, хоть и с прибуксовкой, но машина тянет, а вот под изволок расчет точный нужен, тележка груженая давит на трактор, одно неверное движение — и опрокинется: таких бед может наворочать, с головы не стрясешь. Юрка в сиденье как влип, неприятный озноб пошел по телу, взмокшему от пота, руки руль схватили мертвой хваткой. Может быть, из-за такой сосредоточенности Юрка и поздно заметил застрявший в балке по самые ступицы «газик».
«Эге, да это, кажется, Семен Петрович бедствие терпит, — подумал Юрка. — Придется руку дружбы подать. Сам погибай, а товарища выручай», — вспомнил с иронией армейскую заповедь Глазков.
Отцепив тележку, Юрка осторожно спустил трактор под гору, засигналил, надеясь, что Семен Петрович из кабины выскочит, трос накинет. Но, видимо, в машине никого не было. Наверняка в село за трактором ушел. «Ну и ладно, вытащу на взгорок, а там пусть сам управляется».
Глазков вылез из трактора и только тут почувствовал, как устал за свой первый рабочий день, даже хромать стал заметнее. Опять в пояснице тупая боль появилась. Набросить трос усилия потребовались. Разгибался медленно и невольно взглядом в салон уперся. И понял сразу, почему на этой полевой дороге «газик» оказался: в просторный кузов центнера четыре арбузов накатано.
Значит, прав Ерохин, небескорыстно свою вахту, как прилежный солдат, на бахче Семен Петрович несет. И этой дорогой в хутор возвращался, чтобы поменьше чужих глаз встретить. Да, видно, дождь все карты перепутал и тайное явным сделал. Хотя почему явным? Избери другую дорогу Юрка, и будет опять завтра Семен Петрович «права качать», на совесть напирать хлеборобскую. Ох, умеет он такой балаган устраивать!
А может быть, и не стоит связываться? Баран с волком тягались — одни рога да копыта остались… Но чувствовал Юрка, что всем существом душа противилась такому отступничеству, и он решительно подавил в себе робость. Семен Петрович потому в себе веру укрепил, что другие ему прощают, мелкими его проделки считают, подумаешь, мешок зерна, центнер арбузов — поле не оскудеет. А Семен Петрович, как нахальный воробей, по зернышку поклевывает, зоб свой ненасытный набивает, да еще поучает при этом — посмотрите, какой я радетель за общественное дело.
* * *
К конторе совхоза с «газиком» на буксире Юрка прикатил уже к темноте. В широких окнах багрянилась заря.
Перед тем как зайти к директору, Юрка выкрутил в «газике» золотники и скаты гулко, как лед на весеннем пруду, осели в грязь. В приемной застал только диспетчера. У него и спросил про директора.
— Зайти можно?
— Ты что, на пожар спешишь? Тебя сейчас и слушать никто не станет…
— Ну, тогда вас попрошу две просьбы выполнить. Первая — пусть директор на машину посмотрит, что я на буксире приволок. А вторую я на бумаге изложу…
На листке, выдранном диспетчером из тетради, Юрка написал размашисто: «Прошу перевести меня в первое отделение совхоза, так как я не желаю работать рядом…»
С кем он не хотел работать, Юрка не написал, может быть, преднамеренно, а скорее просто в спешке. Передав заявление диспетчеру, Юрка зашагал к выходу. Диспетчер, пробежав глазами листок, заспешил за ним, крикнул с крыльца:
— Эй, Глазков, ты пыл укороти! По таким делам тебе самому с директором говорить надо…
— Ничего! — крикнул в ответ Юрка. — Сам разберется. А у меня коровы с голодухи небось концерт устроили.
Но диспетчер эти слова из-за рева трактора не услышал.
Ночь шуршала дождем, звенькала незакрепленным оконным стеклом, шелестела осинником. В другое время под эту монотонность спалось бы сладко и безмятежно, но сегодня Ершову хоть глаза коли — пропал сон, отлетел напрочь. Будешь завтра целый день носом клевать. А всему причина — письмо Любахино. Угораздило сестрицу разбередить старое, отболевшее, словно в затухающем костре прутиком пошевелить…
Любаха писала редко и коротко, как будто кто под руку толкал: живы, здоровы, ребята растут, с деньгами туговато, разлюбезный муженек не умнеет. А в конце — привет от соседей, от всех чохом. Ершов привык к таким письмам, прочитывал их, откладывал и спокойно жил дальше. Сам он тоже сестре писал редко, да и вообще не любил письма: казенная вещь — бумага, не все ей поведаешь, что на душе у тебя.
Читать дальше