Крылатые муравьи слетают с холста и роятся в нереальности. Никелированный прут распускается цветами миндаля. Странный свет, непривычно ослепительный, магический леденящий сплав невинности, самобытности и садизма.
Из переслаивания мыслимого с немыслимым и состоит мир этого темного художника, мастера метафор, который в отблесках трех угасших иудейских цивилизаций заявился однажды в Кадакес из вселенского Содома, цивилизованного и вечного.
Обманчивый двойник Венеры, он возникает нагим, как бесстыдный светоч, из моря миражей, держа в руке зеркало, где отражается все неправдоподобие мира, высвеченное шестиконечной звездой его фантазии.
Сочный, густой, терпкий запах давильни, винной колыбели, табака и аниса; полновесное, полнозвучное ощущение сизого бурдюка в кастильском зное, и под стать этому — дубленое лицо, колючие глазки, скрытые продольными складками, какой-то обрывок слова, брошенного вскользь и перешедшего в урчание, и руки — натруженные, грузные, задумчивые. А напротив — холст? глина? гранит? Хаос, который ворвался в мастерскую, в поисках смысла, через окно.
Грубая охра, грязные белила, свалка останков, выброшенных бурным морем. Обломок огромного, незавершенного бедра, замерший осколок волны, блик времени в углу зеркала, чувственная неразбериха, загадка. Все наспех, вповалку, вразброс — окрестный мир в застенке. Груды живой и мертвой натуры. Бескрайней, бесформенной, первозданной. И вечный мученик Эдуардо Висенте беззвучно и слепо стирает начатое… когда? Возвращается, переписывает, отбрасывает.
В руках, как прилипший след радуги, остается немного — заскорузлая тряпка и размокшая сигарета. Четверть улыбки, урчание, беглый взгляд искоса. Он уходит.
(Походные палатки, которые свет и воздух ставят нам на каждом шагу, устраивают всех и его тоже. Он видит каждого в его палатке, но его не видит никто. Он всегда снаружи. Он вообще вне пространства.)
Кажется, что главное занятие Эдуардо Висенте — стирать, бросать, отрекаться, уходить. Приходить на прощание. Какую кисть ищет он для полотен бездонного заката, небывалого рассвета? Где? Зачем эти крутые дороги, жалкие лачуги, глухие норы, райские задворки? Потайные судилища Достоевского? Вольные передние планы Фра Анжелико? Так же трудно гадать, как трудны отношения Висенте с жизнью, поскольку они полностью, на каждом шагу несовместимы.
Эрменехильдо Англада Камараса
Вспоминаю, как в детстве я смотрел на лунную ночь над морем через цветные стекла террасы, как подменяли безыскусную явь новые магические краски, какой «драгоценной» казалась она, разукрашенная мишурой. И какой прекрасной становилась потом в распахнутом окне души ее подлинная душа! Думаю, что у французского импрессионизма мало общего с той всеобъемлющей глубиной, которой достигали два величайших художника своего времени, Гойя и Милле.
Речь идет не о колорите формы, речь о красках жизни, ее потаенной души. Это центробежная живопись, подобная всплеску, который ширится, разбегаясь чувственными волнами.
Поистине диво дивное — цвет сам по себе, цвет в себе, независимо прекрасный. Но цвет бывает — изредка — чем-то невещественным, неочевидным, недоступным вкусам и гурманам, уже не цветом, но чем-то извлекающим из души ее высший тон. Словно женщина сбросила королевское платье.
Эти картины хочется раздеть, свято веря, что увидим живое тело.
Его не обнаружить в прикладном, фабричном искусстве, керамическом, мозаичном или витражном. Там его нет, а здесь — есть. И хочется раздеть полотна.
Природа порой щеголяет своей виртуозностью. Эта бравада сквозит в облаках рассветных и закатных, в морских волнах, в солнечном ветре, что гудит по саду, как огонь в лесу. Цвет и только цвет, всласть и вдосталь. Таков Соролья — стихийная сила сродни морю, огню и ветру. Его колорит иной, чем у Англады, он глубже, под оболочкой. Холсты Англады хочется раздеть, чтобы увидеть наготу. У Сорольи хочется раздеть наготу.
Надо видеть его за работой — сжигаемый страстью, почти бесплотный, растворенный внутренним огнем, он трудится посмертно, создавая свою жизнь, возвращая материи то, что у нее отнято. Это агония воскрешения. Кажется, что его скульптуры лихорадит, что в них течет кровь создателя.
Глядя на Хулио Антонио в работе, еще и потому, что на свет появляются фигуры, кажется, что это мужские роды. Да, скульптуры — это его плоть и кровь.
Читать дальше