— Пришла пора к Аллаху отправляться, пришла, — выдохнул дядя Федя шепотом, выгнулся на земле, пытаясь приподняться, но вновь ничего не вышло, и он сник, улыбнулся виновато, смущенно окровяненными крупными губами.
Он был из тех простых, а точнее, «простодырных», по определению Виктора Астафьева, людей, которых и на Руси полным-полно, что больше всего на свете боятся причинить кому-нибудь неудобство, беспокойство — даже когда умирают, они стесняются, забиваются в угол, отходят без стенаний и вздохов, считают, что негоже обременять своей смертью других, тревожить, но когда такие люди уходят, то в мире образуется дырка, без них бывает пусто и горько, в глотке глохнет крик, а сердце отказывается работать.
— Вот и не поступил я в техникум, — дядя Федя захрипел, струйки крови, сочившиеся изо рта, сделались густыми, быстрыми, пульсирующими, словно кто-то выталкивал кровь изнутри, в плечах поломанно хрустнули кости, звук был неожиданным и больным, куда хуже, чем хлопок выстрела либо сочное рыбье чавканье пуль, влипающих в рыхлую, перемешанную с песком землю.
Негматов подсунул под Киямуддина руку, приподнял.
— Крепись, дядя Федя, крепись, — проговорил он как можно бодрее, и когда Киямуддин протестующе сузил осветленные болью глаза, мотнул головой утверждающе: — Мы еще, дядя Федя, на твоей свадьбе попляшем.
— Не-ет, — прошептал Киямуддин, склонил голову к плечу, провел окровяненными губами по воротнику ковбойки, испятнал ее. — Все, Нег-ма-тов, все-е-е.
— Князев, живо за машиной! — скомандовал Негматов. — Матвеенков остается со мной. — Поглядел вслед Князеву, поморщился, видя, как тот тяжелыми заскорузлыми кирзачами взбивает густую красную пыль, отвел взгляд, стрельнул глазами в сторону, пытаясь понять, откуда могли стрелять. Гранатомет — не дальнобойный «бур», из-за гор из него палить не будут.
— Не ищи, откуда стреляли. И машина не успе-ет, Нег-ма-тов.
Киямуддин дернулся — Негматов причинил ему невольную боль, переворачивая и примериваясь резиновой пухлой скруткой индпакета к ране. Но индивидуальный пакет годился только для пулевой раны, и все, а спину Киямуддина изранило множество гранатных осколков, тут десяток пакетов нужен.
— Не надо, Негма-тов, — простонал Киямуддин, — не мучай меня-я-я.
Негматов, похоже, попытался проговорить что-то успокаивающее, ласковое, способное утишить Киямуддинову боль, но сорвался, помотал головою, всхлипнул, отвернулся в сторону. С Киямуддином его связывала дружба, много вечеров просидели вместе, много разговоров, песен осталось позади: Киямуддин, как и Негматов, говорил по-таджикски, он тянулся к советскому лейтенанту, а тот, в свою очередь, тянулся к Киямуддину.
— Потерпи, потерпи, дядя Федя, — справившись с собой, пробормотал Негматов, сунул пакет в карман бриджей, снова стрельнул глазами в сторону: откуда все-таки могли бить из гранатомета, вот вопрос, а? Ударив один раз, могут ударить и второй, накрыть всех троих. Но дома окрестные были тихи и испуганны, из-за дувалов никто не высовывался, даже базар, вечно гомонящий, беспокойный, и тот, кажется, притих, ушел в тень. — Потерпи, я тебя сейчас перебинтую. — Негматов достал из сумки бинтовой валик, зубами содрал с него обертку, потом осторожно стащил с Киямуддина рваную окровяненную рубаху и начал широко, быстро бинтовать.
Застонал, хватая воздух губами, Киямуддин, сжал плотно глаза, выгнулся телом, выскальзывая из рук Негматова, замычал, закрутил головой яростно.
— Не на-адо-о, поздно-о уже, — угасающе сипел Киямуддин. Из-под стиснутых век его выкатились прозрачные жгучие капельки, поползли вниз по щекам, оставляя мокрые следы и, смешиваясь с кровью, набухали на ходу, делались клюквенно-алыми, страшными. Добравшись до слома нижней челюсти, зависали. Руки у Негматова были заняты, он, давя в себе догадку, что Киямуддина действительно поздно перевязывать — все равно умрет, осталось совсем немного, малая малость до рубежа, у которого кончается жизнь, — зачастил незнакомым поспешным голосом:
— Ты держись, дядя Федя, ты держись, пожалуйста, а! Ты держись, — краем уха поймал рокот мотора — за базаром, скрытая дувалами и домами, шла машина, и еще не зная, что это за машина, может быть, такси или легковушка, занесенная сюда в недобрый час, проговорил убежденно, словно бы уже видел свою: — Вот и колеса едут, дядя Федя… Сейчас мы тебя в госпиталь. Ты только до госпиталя продержись, ладно, а? Продержись.
Не ошибся Негматов, машина действительно была своя — помятый, крепко потрепанный «уазик», одышливый, с простреленным нутром, но еще очень прочный, верткий и надежный — тот самый автомобиль, который невольно вызывает уважение, нежность, другие добрые чувства, к нему относишься, будто к живому существу, способному также отозваться лаской, нежностью, преданностью — добром на добро, словом; за рулем сидел ефрейтор Тюленев, молчаливый, в очках, с внимательными, очень сосредоточенными глазами — солдат, на которого всегда можно было положиться: и хватка у него крепкая, и натура спокойная, выжидающая, с трезвым расчетом, какая, собственно, и положена солдату. Брезентовый верх «уазика» был срезан, отчего машина походила на популярный «виллис» военной поры: верткий, с мелким кузовом, по-рыбьи быстрый. Даже железные стоечки, на которые натягивают брезент, были спилены. Иной умелец, помешанный на технике, счел бы это издевательством — надо же, как обкорнали машину, красоты, привычности лишили, и во имя чего, спрашивается? Оказывается, есть во имя чего. Заставила жестокая необходимость. Сколько бывало уже случаев: идет «уазик» по дороге, тишь кругом, благодать, солнце светит, пыль игривыми клубками выхлестывает из-под колес, никакой опасности вроде бы, как вдруг из далеких камней начинает бить автомат. От пуль спасение одно: поскорее выбираться из «уазика», нырять в кювет и уже оттуда отбивать нападение.
Читать дальше